Уродство блестело и на хитиновых панцирях тараканов, разгуливающих по полу в подвале, а иногда и на кухне; звучало в писке мышей, беззаботно шныряющих по обшарпанным террасам. Но что хуже всего, уродство скрывалось и во мне: я чувствовала, что оно намертво прилипло ко мне, как вторая кожа поверх моей собственной. Оно читалось в холодных глазах отца, когда гнев обезображивал его красивое лицо. Оно было во вспышках ярости по вечерам, перед тарелкой горячего супа; пряталось за привычкой судорожно собирать крошки на столе в маленькие горки, когда папа с чем-то не соглашался, — прелюдией ко взрыву, способному смести любого, кто окажется в зоне поражения. Красавчик Тони Кёртис тогда превращался в демона, разве что огнем не плевался.
Отцовский гнев, однако, чаще всего обходил меня стороной. Демон, скрывающийся под маской кинозвезды, не показывал мне свое уродливое лицо. По вечерам, после ужина, сидя во главе стола, папа брал меня за руку и крепко держал несколько минут. Не говоря ни слова, не глядя в глаза. Мною овладевала молчаливая покорность, которая дополнялась сознательным непротивлением, граничащим со страхом. Может быть, я любила отца в эти мгновения. А может, ненавидела даже больше обычного, потому что он стоял между мной и тем буйством, которое смешивалось с моей бешеной кровью, как осадок со свежим оливковым маслом. Бабушка сразу это поняла. Я была Малакарне — дурное семя. Не сказать, что мне не нравилось это прозвище: в нашем районе у всех имелись клички, передающиеся от отца к сыну. Тот, у кого прозвища не было, ничего не выигрывал; для других это просто значило, что члены семьи не отличаются ни плохими, ни хорошими качествами, а мой отец любил говорить: лучше пусть презирают, чем вообще не знают, кто ты таков.
Бесхребетник, Хрен Кошачий, Тупожоп, Дылда, Полубаба. Эти и другие клички крепко привязывались к тем, кто не оставил достаточно яркого следа в жизни общества. Моего папу все называли Тони Кёртисом, и он этим гордился. Семья мамы была известна как Попицце — Пончики, потому что моя прабабушка, замечательная хозяйка и потрясающая стряпуха, решила как-то в помощь мужу подзаработать и принялась жарить дома пончики попицце и продавать их прямо из окна кухни. С тех пор прабабушка, и бабушка Антониетта, и моя мама, и даже братья, эмигрировавшие в Венесуэлу, носили прозвище Попицце.
Еще на нашей улице жили Мелкомольные, Церквосранцы и Ядоплюйки.
Мелкомольный был маленьким молчаливым человечком, с редкими и вечно сальными волосами, расчесанными на прямой пробор. В его семье все были мелкими: отец, дед, братья. Его жена Цезира, дородная матрона родом из Рима, только и делала, что с утра до ночи ругала мужа. Мелкомольного жалели все мужчины, жившие по соседству. Папа уверял, что на месте бедолаги давно прирезал бы жену-командиршу, и с этим никто не спорил. Но худенький человечек только молча выслушивал гневные филиппики супруги. Он часто стоял у окна и внимательно изучал улицу своими выцветшими глазами; лицо у него было высохшее и пожелтевшее, как у старика.
В семейство Церквосранцев входили муж, жена, трое сыновей и три дочери. Их дом располагался рядом с церковью Буонконсильо, как раз у античных колонн, — дети, не испытывая ни капли уважения к древности, мочились и плевали на эти колонны. Взрослые Церквосранцы постоянно работали, чтобы прокормить свое немаленькое семейство. Детей же, казалось, штамповали на конвейере: все черноволосые, растрепанные, с небесно — голубыми глазами — в отца-рыбака, как и мой. Все мужчины этой семьи ходили в море, и Пинуччо Церквосранец очень гордился красно-голубой лодкой своего прадеда. Он сумел ее сохранить и теперь прятал на берегу, рядом с мостками. Его дети весь день скакали туда-сюда по этой лодке, но, когда организм начинал взывать к опорожнению кишечника, делали свои дела непосредственно у церкви.
Ядоплюйками прозывалась семья Магдалины. Кличка прилепилась еще к их бабушке по линии отца: она была главной ведьмой в старом Бари и жила в покосившемся, почерневшем доме на виа Валлиса. Однажды, когда я в детстве маялась животом, мама отвела меня к ведьме Магдалине, которая, как говорили, была хороша в «избавлении от червей». Та кончиками пальцев нарисовала у меня на животе множество крошечных крестов, одновременно читая стихи на языке, который не был ни итальянским, ни местным диалектом. Не знаю, была ли Магдалина на самом деле колдуньей или ведьмой, но боль в животе прошла так же внезапно, как появилась. В нашем районе ее уважали и одновременно боялись. Те, кто видел ведьму дома, в непринужденной обстановке, рассказывали, что у нее длинные, до пят, седые волосы, которые она тщательно расчесывает каждый вечер. Днем же Магдалина собирала их в очень тугой пучок и закрепляла большими серебряными заколками. Еще говорили, что ее ядовитый язык может на любого наслать проклятие, поэтому лучше ведьму не сердить. Отсюда и пошло прозвище семьи. Внучка ведьмы, тоже по имени Магдалина, была самой красивой девочкой в моем классе. И ни одно имя не подошло бы лучше этой малышке с волосами цвета воронова крыла, струившимися мягкими волнами до самых ягодиц, и лицом Мадонны. Все мальчишки в школе становились неуклюжими и неумолимо глупели, стоило ей только оказаться рядом; они запинались на каждом слове и не знали, куда девать руки.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Уже тогда я понимала, как красота влияет на людей. Мы с Магдалиной были знакомы с самого детства. Жили на одной улице, часто гуляли вдвоем, вместе ходили в школу. Я знала, что она влюблена в моего брата Джузеппе, но он не обращает на нее внимания, потому что старше на семь лет и больше засматривается на тех девушек, которые уже становятся женщинами.
У нас же пока было только по две маленькие розовые кнопки, дерзко торчащие под футболками. Да еще ноги, длинные и тонкие, как у газелей. Мои, по правде сказать, не такие уж и длинные, потому что вытянулась я довольно поздно. Много лет я оставалась маленькой девочкой с темной-претемной кожей. Ребенком я чувствовала себя уродиной, и это чувство усиливалось, стоило Магдалине оказаться рядом. Поэтому я ненавидела ее. Именно зависть стала источником моей обиды на Магдалину, ведь в школе все замечали ее, а не меня. Я очень старалась не реагировать на такие вещи, но не представляла, как вести себя со всеми этими кавалерами, которые каждый день ошивались на нашей улице, с этими глупыми мальчишками, пытающимися впечатлить объект своего чувства романтическими фразами на корявом итальянском. Разумеется, меня раздражало присутствие Магдалины. Она уже владела искусством совершать отчасти глупые, отчасти легкомысленные поступки женщины, чье призвание — разбивать сердца. Вот она мечтательно смотрит своими прекрасными блестящими карими глазами на Рокко Церквосранца, а в следующую минуту делает вид, будет ей и взглянуть на него противно. Однажды она зажгла огонь даже в сердце учителя Каджано, к которому все в школе — ученики, коллеги и сама синьора директор — относились с большим почтением, но на следующий день, сидя за партой, уже поносила его последними словами, сыпля ядовитыми фразами, какими славилась и ее бабушка-ведьма. Мы все знали, что синьор Каджано особенно благоволит Магдалине. Ее красота подействовала даже на такого строгого и холодного человека, как он. А может, корни симпатии крылись в опасении задеть старую Ядоплюйку. Магдалина пользовалась расположением учителя и выполняла домашнее задание, только когда хотела, а если была не готова отвечать по какой-либо теме, сразу начинала лить хорошо отрепетированные слезы, способные растопить даже камень. Сам факт, что однажды она заставила сердце учителя Каджано затрепетать, для нее служил всего лишь поводом для смеха. Магдалина выпестовала в себе добродетель гнилой души вместе с едкими насмешками, которые только притягивали всеобщее внимание и делали остальных ужасно неуклюжими перед ней. Страстью она пылала лишь к Джузеппе — возможно, потому, что он единственный не удостоил ее даже взглядом.
Я помню, как в самый первый день в школе синьор Каджано с прищуром смотрел на нас, пристально вглядываясь в лицо каждого ученика своими глазами-щелочками. Создавалось впечатление, что он знает все наши секреты, и не только нынешние, но и будущие. У него были длинные, с выступающими костяшками пальцы пианиста. Тело высокого худого учителя от пяток до макушки выглядело каким-то особенно вертикальным, восходящим, стремящимся ввысь; линии были угловатые и строгие: острый нос; брови, рисующие длинную арку, направленную кончиками вверх, а не вниз; и венцом всему — высокий гладкий лоб. Весь этот взрыв вертикальности существовал в его теле удивительно гармонично, если не брать в расчет небольшой горб, который начал расти, вероятно, из-за долгих часов, проведенных за книгами. Учитель питал страсть к классической литературе — страсть, которая вырывалась наружу всякий раз, как только появлялась возможность прочесть вслух стихи Катулла и Горация. В моем районе к синьору Каджано относились с большим уважением.