— Что? Что? Ты всегда — что?
Я ничего не отвечал, ибо умер, да и утомился я кровоточить и хрипеть во всю глотку. Сказать же правду, отнюдь не только шутейно сердце мне будто пронзило арбалетной стрелою.
— От тебя никакой помощи не дождешься, — сказала Корделия.
Когда я шел к людской искать Харчка, на стену рядом со мной опустился ворон. Вести о грядущем брачевании Корделии немало меня раздосадовали.
— Призрак! — каркнул ворон.
— Я тебя такому не учил.
— Херня! — ответил ворон.
— Так держать!
— Призрак!
— Отвали, птичка, — рек я.
И тут же меня за жопу укусил холодный ветер, а на вершине лестницы, на башенке я заметил в тенях мерцание — как шелк на солнце — не вполне в виде какой-то женщины.
И призрак мне сказал:
— Смертельно оскорбив трех дочерей,Увы, будет король дурак скорей.
— Стишки? — поинтересовался я. — Ты, значит, тут светишься все такое бестелесненькое средь бела дня, непонятные стишки болбочешь? Негодное это ремесло и мишура, а не искусство — в полдень являться. Да священник пукнет — и то пророчество мрачнее выйдет, невнятная ты сопля.
— Призрак! — каркнул ворон — и призрака не стало.
Куда ж без окаянного призрака.
Явление второе
Ну, боги, заступайтесь за ублюдков![13]
Харчка я нашел в портомойне — он как раз завершал мануступрацию, развешивая гигантские сопли мерзотного семени по стенам, полам и потолкам. И хихикал при этом. А молоденькая Язва Мэри трясла ему бюстом над паром от котла с королевскими сорочками.
— Убирай свое хозяйство, висляйка, нам пора на сцену.
— Так мы ж только посмеяться.
— Хотела б милость оказать — отдрючила бы его по-честному, да и убирать потом бы меньше пришлось.
— А это грех. Кроме того, я уж лучше верхом на стражницкую алебарду усядусь, чем в себя эту приблуду воткну, чтоб меня от нее всю расперло.
Харчок выжал из себя все досуха и шлепнулся, раскинув ноги, на пол. Он пыхтел, как слюнявые кузнечные меха. Я было попробовал помочь дурынде упаковать его струмент, да только запихнуть болт обратно в гульфик — вопреки его крепкому воодушевлению — было все равно, что ведерко быку на голову насовывать. Хоть молотком заколачивай — кстати, довольно комическая пиеска может выйти, глядишь, и разыграем вечером, если совсем кисло станет.
— Тебе ничего не мешает по парнишке титьками поерзать, Мэри, как полагается. Вываливай, намыливай, пару раз тряхни, пощекочи — и он тебе воду две недели таскать будет.
— Уже таскает. Я вообще не хочу, чтоб эта охалина близко возле меня была. Он же Самородок. У него в малафье бесы.
— Бесы? Бесы? Нет там никаких бесов, девица. Телепней по самые помидоры — это есть, а бесов нету. — Самородок бывает либо блаженный, либо окаянный, а кульбитом природы он не бывает никогда. На то само имя его указывает.
Где-то на неделе Язва Мэри у нас стала ярой христианкой, хоть сама и поблядушка отъявленная. Никогда не знаешь толком, с кем имеешь дело. Полкоролевства — христиане, а другая половина чтит старых богов Природы, которые всегда много чего обещают, как луна восходит. Христианский же бог с его «днем отдохновения» силен у крестьян особенно в воскресенье, а вот к четвергу, когда пора бухать и ебаться, уже Природа скидывает снаряженье, ноги задирает, берет в каждую руку по бутыли эля и принимает друидских обращенцев, только успевай подводить. Настает праздник — и они крепкое большинство: пляшут, пьют, пялят девиц да делят пшеницу; но вот во дни человеческих жертвоприношений либо когда зовут жечь королевские леса, вокруг Стоунхенджа одни сверчки куролесят, а все певцы свалили от Матери-Природы к Отцу Небесному.
— Лепота, — сказал Харчок, пытаясь сызнова овладеть своим инструментом. Мэри опять принялась помешивать стирку — забыла только платье подтянуть. Внимание паскудника приковалось намертво, что тут говорить.
— Точно. Ни дать ни взять виденье лепоты, парнишка, но ты уже и так натер себя до блеска, а нам еще работать. Весь замок бурлит интригами, уловками и злодейством — между лестью и убийствами им понадобится комическая разрядка.
— Интриги и злодейство? — Харчок расплылся в щербатой ухмылке. Представьте, как солдаты сбрасывают бочки слюней сквозь зубцы на крепостной стене, — вот такая в точности у Харчка ухмылка: выражением своим ревностна, а исполнением влажна, прямо хляби добродушия. Он обожает интриги и злодейство, ибо они на руку его наиособейшему свойству.
— А прятки будут?
— Совершенно точно прятки будут, — молвил я, навалившись на отбившееся яичко, дабы впихнуть его в гульфик.
— А подслушивать?
— Подслушивать мы будем в кавернозных пропорциях — ловить каждое слово, как Бог ловит Папины молитвы.
— А ебатория? Будет ли там ебатория, Карман?
— Подлейшая ебатория самого гнусного пошиба, парнишка. Преподлейшая и гнуснейшего.
— Ага, стало быть, тогда — песьи ятра![14] — И Харчок смачно хлопнул себя по ляжке. — Слыхала, Мэри? Грядет преподлейшая ебатория. Песьи ятра, правда?
— Ну еще бы — вылитые, блядь, они, миленок. Если святые нам улыбнутся, может, кто из них, господ благородных, твоего дружка-недоростка-то и подвесит наконец, как грозились.
— И будет у нас два дурака с отличными подвесками, а? — И я пихнул своего подмастерье локтем под ребра.
— Ага, два дурака с отличными подвесками, а? — повторил Харчок моим голосом — он раздался из его пасти до того точно, что будто эхо ему на язык попалось, а он его обратно выкашлял. В этом и есть его особый дар — он не только идеально все копирует, а может воспроизводить целые разговоры, что длятся не один час: все повторит слово в слово, да еще и на разные голоса. Не поняв при этом ни единого слова. Лиру Харчку подарил испанский герцог — слюни из него лились водопадами, а газы пускал он так, что в покоях темнело; но когда я обнаружил другой талант Самородка, я взял его себе в подручные, дабы обучать мужскому искусству потешать.
Харчок захохотал:
— Два дурака с отличными…
— Хватит! — оборвал его я. — Нервирует. — Это и впрямь нервирует, если собственный голос, до малейшего обертона точный, слышишь из этого пентюха — горы мяса, лишенной всякого разумения и начисто отстиранной от иронии. Два года я уже держал Харчка у себя под крылом и до сих пор не привык. Он ничего плохого этим не хочет, у него природа такая.
А про природу меня учила затворница в монастыре — Аристотеля заставляла на память читать: «Примета образованного человека и дань его культуре — искать в вещи лишь ту точность, кою дозволяет ее природа». Я вовсе не заставлял Харчка читать Цицерона или измышлять умные загадки, но под моим наставничеством он стал прилично кувыркаться и жонглировать, мог прореветь песенку и вообще при дворе развлечь, ну примерно как ученый медведь — только у него чуть меньше склонность жрать гостей на пиру. При должном водительстве из него выйдет дельный шут.
— Карман грустный, — сказал Харчок. И похлопал меня по голове — это дико раздражало, не только из-за того, что мы с ним были лицом к лицу: я стоял, он сидел на полу, — но и потому, что бубенцы у меня на колпаке от этого заблямкали крайне меланхолично.
— Я не грустный, — ответил я. — Я злой, потому что не мог тебя найти все утро.
— А я не терялся. Я тут был — все время, мы с Мэри три раза посмеялись.
— Три?! Еще повезло, что не вспыхнули оба — ты от трения, а она от какой-нибудь окаянной Иисусовой молнии.
— Может, четыре, — сказал Харчок.
— А вот ты, Карман, я чаю, потерялся, — сказала Мэри. — Вывеска у тебя — что у скорбящего сиротки, которого в канаву выплеснули вместе с ночными горшками.
— Я озабочен. Всю неделю король желал лишь общества Кента, в замке по самую крышу изменщиков, а по бастионам гуляет призрак-девица и зловеще прорицает в рифму.
— Ну так куда ж нам без окаянных призраков-то, а? — Мэри выудила из котла сорочку и повлекла ее через всю портомойню на своем вальке, точно вышла погулять под ручку с собственным призраком, пропаренным да волглым. — Тебе-то что за печаль — лишь бы все смеялись, верно?
— Истинно — беззаботен я, как ветерок. Как достираешь, Мэри, воду не выливай — Харчка надо окунуть.
— Неееееет!
— Шиш, тебе нельзя при дворе в таком виде — от тебя дерьмом воняет. Опять ночевал в навозной куче?
— Там тепло.
Я хорошенько отоварил его Куканом по кумполу.
— Тепло, парень, — это еще не главное в жизни. Хочешь тепла — ночуй в большой зале со всеми прочими.
— Его не пускают, — заступилась Мэри. — Камергер[15] говорит, он своим храпом собак пугает.