В январе 1934 года журнал «Октябрь» рапортует XVII съезду партии об успехах советской литературы. Целую журнальную страницу занимает один только перечень произведений, созданных между съездами; легко представить себе, что тутсобрано все, что можно… все, кроме автора Корчагина.
Островский, не влезающий в рамки художественной литературы, идет по другому ведомству.
В августе 1934 года Ставский включает имя молодого пролетарского автора в свой съездовский доклад о литературной молодежи. В связи с этим имя Островского впервые появляется в центральной печати. «Комсомольская правда» дает биографическую справку. О степени знакомства с Островским говорит тот факт, что он назван в этой справке Николаем Павловичем.
Островский в маленьком флигеле, в Сочи, на Ореховой, 47, лихорадочно слушает в наушники радиотрансляцию съезда писателей.
Здесь в конце 1934 года и находит его неутомимый Михаил Кольцов.
«Николай Островский лежит на спине, плашмя, абсолютно неподвижно. Одеяло обернуто кругом длинного, тонкого, прямого столба его тела, как постоянный, неснимаемый футляр. Мумия.
Но в мумии что-то живет. Да. Тонкие кисти рук — только кисти чуть-чуть шевелятся. Они влажны при пожатии…
Живет и лицо. Страдания подсушили его черты, стерли краски, заострили углы…
Голос спокоен, хотя и тих, по только изредка дрожит от утомления…»
Сегодня очерк М. Кольцова снова стал хрестоматийным. Два десятка лет он вместе с именем его автора был убран из всех библиографических списков. Двадцать лет штиля. На том конце молчания, в 1935 году, — буря.
Очерк М. Кольцова в «Правде» читают миллионы людей. Уже одно это разом выводит имя автора Корчагина из неизвестности. И еще Кольцов роняет фразу, звучащую скрытой угрозой по адресу тех, кто не хочет признать Островского: «Не всех героев мы знаем. И не всех мы умеем замечать». Легко представить себе, как звучит такая фраза в газете «Правда» в 1935 году.
Это — перелом.
Мгновенно очерки и статьи об Островском появляются в центральных газетах.
Толстые журналы открывают его для себя. К этому времени бурные споры периода литературного переустройства уже отходят в прошлое и критические отделы журналов носят иной характер, чем в 1932 году. Теперь рядом с резолюциями писательских собраний о бдительности часто печатаются пространные статьи о юбилеях классиков, а там, где прежде кипели споры о новых произведениях, преобладает молчание: исчезают со страниц имена, исчезают книги, исчезают старые проблемы. Вакуум заполняется новыми.
В короткий срок об Островском написана огромная литература. Все, что критика могла бы написать о нем в течение трехлет, она выдает на гора в течение трех месяцев. Холод непризнания разом сменяется огнем ревностной любви. Теперь в статьях уже фигурируют измышления, поползновения и развязные поучения, с которыми, как выяснилось, пытались подступиться к Островскому лицемерные хулители, ничтожества и тайные враги, клеветавшие на него и не пускавшие его в литературу. Не буду отсылать нынешних читателей к авторам этих формул, бог с ними, дело не в авторах, дело в общей тональности. Тональность эта воцаряется применительно к наследию Островского на добрых полтора десятилетия, и долго еще вокруг его имени держится — даже и в лучшие времена — зона опасной какой-то радиации, так что вступающий в эту зону должен специально позаботиться о том, чтобы его не обвиняли в неуважении к предмету. Таков в ту пору общепринятый язык; на этом языке говорят и обвинители, и обвиняемые; ты хотел этого, Жорж Дандэн, — можно было бы сказать и тем и другим; я не буду возвращаться более к этому пункту: нам легко судить сегодня, однако, каждая эпоха имеет свой язык и свою логику, а люди всегда получают именно то, к чему они готовы и чего хотят.
В головокружительном взлете известности Островского есть железная логика времени. В течение полугода из безвестного начинающего литератора он превращается в живого классика. В октябре 1935 года он становится орденоносцем. О степени важности этого акта можно судить по тому, что он пятый писатель-орденоносец за всю историю советской литературы. Ему строят виллу на Черноморском побережье. Последние четырнадцать месяцев, отмеренные ему болезнью, он живет, как живая легенда, на улице своего имени, и дом его делается местом паломничества бесконечных делегаций и предметом острейшего любопытства зарубежных журналистов. Всесоюзные похороны его в декабре 1936 еще увеличивают его славу. И складывается то почти нерасчленимое соединение популярности, идущей снизу, и культа, насаждаемого сверху, которое ставит впоследствии в тупик западных историков советской литературы, и они до сих пор решают (как сказано у Глеба Струве), «до какой степени широкая национальная популярность Островского была спонтанна, добровольна и стихийна, и какую часть тут надо отнести на счет обдуманного мифотворчества».
Чтобы ответить на этот вопрос, я вернусь к тому времени, когда нет еще никакого официального признания, и Михаил Кольцов еще не открыл Островского своим очерком, и книга Островского распространялась в читательской массе не только безо всяких общегосударственных мероприятий, по и без малейших подсказок критики. Отдадим себе отчет в том, что многие люди, которым суждено стать пламенными пропагандистами повести «Как закалялась сталь», — в ту пору еще и не знают ее.
Марта Пуринь, активная латышская коммунистка и работник «Правды», — не читала «Как закалялась сталь» до лета 1934 года, хотя она лично была знакома с Островским и сама оказалась выведена в повести.
Семен Трегуб, завлит «Комсомольский правды» и в будущем — один из авторитетнейших исследователей Островского, впервые читает его только в 1935 году.
Тогда же, в 1935 году, луганский студент-филолог И. Марченко получает комсомольское поручение прочесть «Как закалялась сталь» и доложить о ней на читательской конференции. Марченко отправляется в библиотеку и записывается сто семьдесят седьмым; не имея терпения ждать, он выпрашивает книгу в местном райкоме партии и читает тут же, не унося… Впоследствии И. Марченко становится одним из первых па Украине собирателей материалов об Островском. В этом эпизоде есть что-то символичное. Студент-филолог ничего не знает о книге.
Местная ячейка дает ему комсомольское задание: прочесть. Он идет в библиотеку и застает там гигантскую очередь. Достает книгу и — становится ее пропагандистом на всю жизнь.
Помимо и до всяких указаний свыше, помимо и до всяких критических профессиональных советов, больше того — помимо и до самой публикации свершается в толще комсомольских читательских масс полный читательский цикл усвоения этой книги. В ней нет того литературного фермента, который мог бы привлечь профессионалов. В ней есть какой-то сверхлитературный фермент, который привлекает миллионы душ помимо и через головы профессионалов. В конце 1931 года, когда повесть еще и не добралась до издателей, а Феденев еще только начинает свои хождения в «Молодую гвардию», рукопись уже рвут из рук в комсомольских ячейках Шепетовки, и пять часов подряд читают вслух на активе, и обсуждают в местном педагогическом техникуме. В конце 1932 года, когда только что вышедшую книжку регистрируют в критике одни только библиографические справочники, политуправление армии скупает 80 процентов тиража, а потом до журналистов доходят подробности; какой-то боец, отстояв на посту, вместо сна читает «Как закалялась сталь».
К концу 1933 года, когда на всю прессу имеется о книге каких-нибудь пять откликов, — Сочинский райком комсомола начинает массовую проработку повести ячейками, а также чтение ее в студии местного радиоузла. Он вызывает по этой части на соцсоревнование Шепетовский райком и констатирует, что в сельской местности проработка отстает по причине нехватки экземпляров книги…
Рано или поздно эта копящаяся лава должна выйти на поверхность литературы, и Михаилу Кольцову достаточно нанести один острый удар, чтобы сломать корку, — поток готов хлынуть.
Вот три читательских анкеты, относящиеся ко времени утверждения повести о Корчагине в сознании масс. Середина 1934 года; заводская библиотека в Свердловской области. Опрошено 150 рабочих. Просьба: назвать шесть лучших художественных книг. На первом месте — «В людях» Горького. Далее: «Поднятая целина» Шолохова, «Скутаревский» Леонова, «Железный поток» Серафимовича, «Я люблю» Авдеенко, «Ненависть» Шухова… Островский не назван. Еще анкета. Конец 1935 года. Библиотека Горьковского автозавода. Безраздельное первое место книги Островского и шквал коллективных читок! И третья анкета, проведенная в 1936 году Гослитиздатом: полторы тысячи отзывов на «лучшую книгу» (это уже интеллигенция); на первом месте «Одиночество» Вирты, Островский — в конце первой десятки, рядом с Гладковым и Шуховым: двадцать один голос из полутора тысяч.