Галлиполи ходило ходуном под Кутеповским мундштуком.
В дни приказа о свободном уходе из армии были и такие, кто думал, что вся армия разбежится от странных приказов. Говорили: „Кому же достанет охоты пухнуть от фасоли и жрать чуть ли не скорпионов?"
Кутепов только щурил глаза, усмехаясь.
- Ничего. Так надо. Посмотрим
И ушли в беженцы из 30 тысяч только три. Победила его стальная вера в стального солдата.
А Кутеповские приказы сыпались на оставшихся. Жесткие, солдатские. Выпил человек лишнее, нашумел - Губа на 20, на 30 суток. Молодой солдат стянул на часах из американских ящиков банку сгущенного молока - военная тюрьма.
Все знают Губу. Всех тянула Губа, даже музыкантов, что слишком медлили на параде с тактами полкового марша. Армия тянулась на генеральский блок, армия подтягивалась и незаметно шагнула через Губу, через внешнюю дисциплину, через угрозу военным наказанием.
Русских нищих, русских воров и грабителей в Галлиполи нет. За девять месяцев галлиполийского сидения был всего один грабеж, да две кражи. Старый русский юрист, знаток законов и преступлений человеческих, Кузьмин-Караваев, когда был в Галлиполи, всё удивлялся, что за год армейской стоянки не было ни одного преступления против женской честь. Старый юрист говорил, что во всех армиях есть обязательный процент таких преступлений и что русская армия единственная, где нет солдата, обидевшего женщину... А старый турок, Мухмед-Али, - что торгует у порта желтым английским мылом и османскими папиросами, тер передо мною друг о друга свои коричневые морщинистые пальцы с ободками серебряных перстней, и силился рассказать беззубым запалым ртом, как хороши русские кардаши.
- Я старый аскер. Когда ваш гранд дук князь Микола ходил Стамбул брать - я аскер был. Потом француз стоял. Англез стоял. Рус нет вор, рус нет кулак. Рус хорош, кардаш, рус, как мулла.
Круто тянул армию Кутепов, только исподволь, мало-помалу, опуская блок, когда начали его понимать, когда даже нетерпеливые, молодые поручики стали говорить, что без Кутепова расползлась бы армия в человеческую труху.
Был сначала такой приказ: хождение по улицам разрешено до 7 часов вечера, а позже - на Губу. Потом разрешено до 9, до 10, до 11, теперь до 12-ти. Так, покоротку, опускал железную узду генерал.
И всё падали по кривой вниз вины губных сидельцев. От грабежа и кражи дошла Губа до дней своего падения, до пьяных дел. Тряхнет по всем десяти конвоец, получив свою лиру за месяц солдатской тяготы. Пьяненький военный чиновник завалится посреди улицы в пыль, распевая надорванным, бабьим голосом жестокий романс... Губа подберет.
Как рассказывают, по утрам, в штабе, Кутепов, подписывая приказы по корпусу, спрашивает теперь иногда коменданта:
- Ну, сколько у вас на Губу? Много сегодня... Давайте сажать?
И рассказывает, посмеиваясь, армейская молодежь о такой верной примете: когда генерал в форме Дроздов, он добр, без цука, без подтяжки и Губы не будет, когда он в форме Корниловцев - всякое может быть, и то, и се, а когда оденет Марковские погоны, обязательно погонит кого-нибудь на Губу.
Идет Кутепыч по улице. В черных перчатках, в черной гимнастерке. Идет, шагая крепко и широко. С ним шагают безусые адъютантики в ослепительно белых гимнастерках, нежно звякая шпорками.
Коричневые девченки-турчанки разлетаются испуганной воробьиной стаей.
- Кутеп-паша, Кутеп-паша ....
Часовые сенегальцы, что, расставив ноги, стоят у домов, над которыми полощутся в синем небе свежие флаги Французской Республики, вскидывают коротко звякающие винтовки и радостно скалят зубы и держат на-караул, и по-русски отдают честь русскому генералу, приставив выгорелые и узкие ладони к вискам. На это Сережкам нет никакого приказа.
И отдают они честь так, по сердечному удовольствию, также, как с радостным увлечением, прищелкивая языком и вращая ужасно глазами, зовут Кутепова - Mon papa... O, mon papa...
Кутеп-паша щурит блестящие черные глаза. Смеется. И всем смешно на Сережкино уважение.
Этого широкого в кости, с лысым, крутым лбом крепкого солдата поняло и уважает Галлиполи. На Губе недовольные армейскими порядками сидельцы решили, однажды, произвести выборы Комкора. Выборы вели по всем правилам - прямым, тайным, равным и всеобщим голосованием. Много генеральских фамилий поставили в список. Сидело тогда на Губе 50 человек и, когда записки были развернуты, все 50 голосов были за генерала Кутепова.
Каменная серая Губа, у которой стоят русские часовые, не застенок и не мрачная тюрьма. На самом деле, это что-то особое, галлиполийское, нигде не виданное, - это просто Губа...
У Губы из сидельцев выбирается, старший по чину, свой начальник гарнизона. У него свои адъютанты, у него свои приказы по Губе.
Комендант города пришел как-то навестить арестованных. Спрашивает:
- Что у вас новый или старый начальник вашего гарнизона?
- Новый.
- А кто?
- Я.
- Ну здравствуйте, пансионеры...
А вечером начальник Губного гарнизона издает такой свой приказ:
"Сего числа я вступил в должность начальника Гарнизона Губы и в этот же день Комендант Города немедленно сделал мне визит, за что и объявляю ему благодарность".
Если арестованных много, Губа вывешивает приказ: "Комплектование нашего гарнизона идет чрезвычайно успешно. Благодарю генерала Кутепова за постоянное пополнение". На Губе такая же дисциплина, как и за её стеной. Чуть что, начальник Губного гарнизона - приказ: "Сего числа поручик обратился с разговором к часовому. Объявляю офицеру выговор за дисциплинарный проступок: с часовыми не разговаривают".
У Губы есть и своя казенная печать: тощая, двухголовая птица: одна голова - генерал Кутепов, а другая - комендант города, и каждый сжал в лапе по маленькому офицеру, болтающему и руками и ногами...
Кутепов навещает Губу в канун всех больших праздников и тогда дается „амнистия" и Губные сидельцы гурьбой шествуют ко всенощной...
Есть у Губы и свои поэты. Какой-то капитан, под долгодневным арестом, сочинил целую песенку. Стихи - отчаянные, но на голос поется хорошо и главное - вся она пронизана насквозь светом галлиполийским...
Поет заключенный о суровом и строгом, отзывчивом и чутком генерале, о его борьбе с грязью, разгильдяйством, солдатским пьянством, с общим злом.
Поет заключенный, как генерал требовал порядка, уставы армии крепил, как он работал день и ночь и думал о России.
Поет и о том, как понял генерала весь корпус, как очистились от зла белые солдаты. И так заканчивается эта песенка галлиполийской Губы:
Ошибок мы не повторим;
Грехи нам наши ясны.
На подвиг братьев вдохновим
И станет Русь прекрасна...
Над Губой добродушно посмеиваются, ее не боятся, ее даже любят, как свое галлиполийское. Много раз падавший с машин, с перешибленным носом летчик-наблюдатель, полковник Яковлев, маленький, тощенький, очень веселый человек и местный остряк, распевает про Губу веселые песенки на полковых вечерах.
Ходят про Губу, как и про всё, карикатуры. Изображен, например, со страшно выпученными глазами „Комендант города", а губа у него огромна, растянута и отвисла. И сидят на этой чудовищной губе маленькие, дрожащие, как мышенята, офицерики... Кутепов собрал уже целый архив карикатур на себя.
На "Устной Газете", под вечер, куда медленно тянутся послушать лекторов белые рубахи, - слушают весело газетные небылицы. Лектора - сухопарые офицеры в очках из старых студентов и скорая на язык, ловко звякающая шпорками, вчерашняя газетная молодежь, сообщают и "Новости" и "Волю", и выдержки из советских газет. Эти странные солдатские собрания под открытым небом, в какой еще армии они есть?
Ведет устную газету черноглазый, уже седой, но по мальчишески быстрый на ноги, представитель земско-городских организаций Резниченко, пронырливый в работе, всюду поспевающий, проталкивающий в армию всё - от водопроводных кранов и подошвенной кожи до последних парижских изданий, влюбленный в армию, как шестиклассник - гимназист.
Кутепов сказал, что хочет только правды, и галлиполийская пресса решила говорить правду. Когда по всему миру русские эмигранты впали в розовую истерику под морозный рев пушек с кронштадтских портов, когда политики, как ошалелые игроки, начали бросать ставки на эволюцию большевизма, на крестьянские восстания, на голод, когда "Общее дело" обещало через две недели поголовное бегство комиссаров из Кремля, здесь, в синих сумерках, сухопарые, очкастые лекторы, загибая тощие пальцы, твердо чеканили:
- Не верьте. Всё это или истерика, или выдумка. Не сегодня и не завтра придет освобождение. Крепитесь духом. Не верьте, там ослепли в политической мгле. Там самообман, а правда проста: мы одни, мы полузабыты и мы должны крепить свой дух.