А горячая дрема пеленает. С утра, когда вольны от работ и нарядов, лежат на белом берегу. В горячей дреме проходит день, как сон, и голода не слыхать в солнечной одури. От голода и лежат, чтобы к вечеру разом проглотить паек, что можно весь ухватить одной горстью.
Хотели было рыбу ловить артелями для армейского котла, но Франция запретила воды для ловли. Волокнистых консервов не жуют больше зубы и тошно хлебать темную горячую воду с разбухлой фасолью. Тошно.
В лагерях ходит голодная цинга. У русских детей и женщин босые ноги часто обверчены у щиколоток марлевыми бинтами. На бронзовых спинах, на руках, по ногам - пролегли сизые, широкие полуязвы, точно пятна пролежней. Отчего? Говорят от селитры. В консервах селитра и от неё эти селитряные пятна.
- Мы селитрой питаемся, так и говорят в Галлиполи.
Ребятам и женатым полегче. Живой на ноги, черноглазый, всюду поспевающий земско-городской представитель Резниченко подкармливает обедами малосильных и ослабелых, выдав за шесть месяцев работы четырех "питалок", больше 120 000 обеденных порций. У порта, в узенькой улице, в пыльном, загроможденном ящиками сарае прибит к стене маленький выгорелый звездный флаг Американской Республики и ходит там заложив руки в карманы добрый звездный дядя. Высоченный дядя, этот бритый и костлявый американский капитан, чуть подрыгивающий, вероятно где-нибудь простреленной, девой ногой, всегда веселый и всегда посвистывающий.
От звездного дяди пробираются в лагери шерстяные одеяла, бумазейные пижамы, пушистые распашонки, шарфы, сладкое молоко, какие-то чудные канадские паштеты и игральные карты и даже бритвенные помазки.
Что нельзя съесть - то перегоняют грекам на помидоры, дыни и хлеб. Высоченный дядя знает про это, но только весело посвистывает, глубоко заложив длинные, как волосатые оглобли, руки в карманы штанов.
Нечего добавить к пайку. Разве что выйдут по вечеру с удочками на камни ловить серебристую макрель и кефаль. Разве что нажгут угля и продадут мешок в городе за 5-6 драхм. Сильно пали цены на уголь в Галлиполи... Уголь жгут по черным кустарникам, верстах в двенадцати от лагерей. В жару опаляют себе лица над кострами, царапают в кровь руки колючими зарослями. И в жару усталые и черные, как черти из пекла, тянут за двенадцать верст мешки на базар. А перед этим, может быть, ночь стояли на дневальстве и, бессонные, пошли корчевать...
В Галлиполи не говорят о голоде. Они не хотят признаться, что голодают и если спросить их, они ответят:
- Да, конечно голодновато, а главное уж очень однообразно...
Они подсмеиваются над голодом, также как и над Губой. Ходит даже песенка:
Под знойным небом Галлиполи,
Где лагери белеют в поле,
Распухли люди от фасоли.
А когда в Галлиполи ходили слухи, что пайка давать не будут, все как-то повеселели и любопытничали:
- Вот интересно, что же из этого выйдет?
Они шагнули и через голод, так же как шагнули через Губу, через железный блок и железные перчатки дисциплины.
И когда в Галлиполи услышали, что голодает Россия, когда запрыгали телеграммы о миллионных толпах, сдвинутых голодом с Поволжья, точно по уговору, по всем полкам и батареям порешили без разговоров отдать свой однодневный галлиполийский паек голодной России её русские белые лагери.
В лагери от штаба дорога прямая, по выжженным золотым полям, у ветряков, вдоль каменистого берега, где сквозят дали Дарданелл, ниже и ниже в бурую, узкую долину, над которой сдвинулись синей, волнистой каймой задумчивые горы.
Серой тропинкой вьется по долине выпитая зноем речка. Это долина смерти и роз, это галлиполийские лагери.
Длинные, белые ряды палаток. Точно белые птицы легли рядами друг подле друга, свернув белые крылья.
В холщовых стенках палаток маленькие окошки с холщевой рамой крест-накрест. У палаток тщательно утоптанные, узкие тропинки, песчаные квадраты площадок, пыльные, выгорелые цветники на каменных газонах и серые полковые вензеля и двуглавые орлы, сложенные из морских галек. Далеко, меж белых шатров, темно зеленеют круглые луковицы-маковки полковой церкви гвардейской артиллерии. Зеленая церквушка, из вереска и платанов, уже тронута желтизной, уже вянет и осыпается, но еще так зелено и так радостно сквозят в синеве над белыми шатрами русские маковки.
За серой речкой, над обрывом высится холщевое строение корпусного театра, где идут воскресные лагерные собрания.
Стоит на долине, как часовой, раскидав тяжелую чащу ветвей, одинокий древний и тихий платан у палатки генерала Витковского. А кругом тянутся белые церкви, белые театры, белые солдатские дома. Тянутся белые, через речку, теснятся к синим горам. Белые птицы легли друг подле друга по долине, свернув белые крылья.
Странный зодчий построил странный город в долине смерти и роз. Под белыми птицами живут белые солдаты: артиллерия и пехота, молодая гвардия, дрозды, корниловцы, марковцы и алексеевцы, и сводный гвардейский батальон старых С-Петербургских семеновцев, измайловцев, павловцев.
А за речкой у бархатистых синих гор, спят белые птицы-дома русской кавалерии.
Тихий город в долине, где дышат тридцать тысяч людей. Призрачный русский город у синих галлиполийских гор.
Вдоль палаток, по передней линейке, на узенькой желтой тропе, врыты столбы, крытые напокат соломой, точно легкие соломенные зонты. Это стоянки полковых часовых.
Вдоль палаток, за передней линейкой, на желтых исцарапанных метлами площадках есть и еще соломенные шатры: На четырех высоких жердях постелена золотая пшеница. Чуть шевелятся длинные, ломкие концы, шуршат, а под соломенными шатрами, в тени, спят склоненные, завернутые в чехлы русские знамена.
Знамена молодых дроздов и корниловцев и полковые знамена российской гвардии. На древках потлелые обрывки парчи и, тяжко струясь по древкам, свисают вниз тусклые знаменные кисти.
Стоят несменным караулом, ночью и днем часовые у спящих знамен России...
Серебристый полусвет в полковых, холщовых церквах. Глиняный пол, жестяные паникадила, сбитые и слитые из консервных банок, аналой, застеленный шитым в красную строку деревенским полотенцем. С низких и приземистых алтарных створок смотрят святые. Светятся серебром седые кудерьки бород и нимбы. Глаза огромны, сини и смотрят светло и печально.
На алтарных дверях Архангел Гавриил, в багряном плаще, несет белую лилию, а ангельский лик бледен и строг и веет ветер назад каштановые кудри со светлого лба.
Отворишь алтарную дверку, а сзади подогнаны струганные дощечки с консервных ящиков, - подрамник, на который натянул бурую холстину от мешка неведомый и нежный живописец. На холсте так и остались черные французские буквы С.О. и длинный номер 48352...
Серебрист полусвет и в полковых палатках. Плетеные из коричневатого кустарника койки застелены серыми одеялами. У коек самодельные столики и хрупкие дощечки полок. И вдоль всей палатки обязательно прямая нитка дорожки, посыпанная желтым песком.
В белых палатках офицеры и солдаты спят вместе, койка к койке. В белых палатках одинаковая черная похлебка и серые консервы для всех. В свое офицерское собрание корниловцы приглашают по воскресеньям в гости солдат. На футбольном поле, где стон стоит в дни полковых матчей, гоняют кожаный мяч вместе с солдатами генералы. В этом городе белых птиц, у пшеничных шатров, где стоят бессменные караулы подле знамен, - все идет тихою поступью и на особую тихую стать.
Солдаты, в белых рубахах с красными погонами и в белых картузах, вроде тех кепи, что носили при Скобелеве, унтер-офицеры старых сроков службы и курносая мужицкая молодежь и седые гвардейские знаменщики, помнящие еще царя Александра III, и офицеры, - тонные петербургские гвардейцы и харьковские гимназисты, конторщики из Киева и ростовские студенты, русские аристократы и усатые русские вахмистры из калужских, мужиков, произведенные в поручики и в полковники.
Живут вместе, едят вместе. Думают вместе. Знают каждый жест, каждую привычку соседа. Знают друг друга до глубины, до последнего нерва. И в каждом - частица другого. Они причастились друг друга. Они дышат, как одно.
Они бы разошлись. Они бы разбежались, повалили бы толпами в Бразилию, в Аргентину, в Совдепию, куда угодно, к черту. - если бы не слило их в одно и навсегда принятое ими молча тихое галлиполийское причастие.
В белом городе птиц нет калужских мужиков, нет Ивановых и Петровых, нет вчерашних красноармейцев из-под Орла и добровольцев из Царицына, нет гусар, нет учителей гимназий и конторщиков. В белом городе - белые солдаты. Они солдаты, они дрозды и марковцы, гвардейцы и кавалеристы, генералы и поручики, бомбардиры и ефрейторы. Они белые солдаты, они не мужики и не баре, не беженцы и не эмигранты.