когда такой человек обретает способность действовать по собственной воле, он неизменно предпочитает делать именно то, что будет больше всего расстраивать или пугать окружающих, вызывать у них самое сильное отвращение. К примеру, он может проявлять крайнюю жестокость по отношению к животным — запихивать кошек в стиральные машины, обливать собак бензином. Он постоянно лжет (почти «из принципа»), он ворует у тех, кому больше всего обязан. Если у него достаточно высокий уровень интеллекта, он может избегать неприятных для себя последствий своих поступков, однако в любом случае никакое наказание не исправило бы его, не удержало бы его от повторения подобных действий.
Такой шаблон развития человека распознали еще давным-давно — задолго до того, как психиатры придумали для него научное название. В шекспировской пьесе мать Ричарда III, герцогиня Йоркская, говорит ему:
Родился ты, клянусь распятьем я, —
И стала адом бедная земля.
Младенчество твое мне тяжким было,
И школьником ты бешен был и дик,
И юношей неукротим и дерзок,
А возмужав, ты стал хитер, коварен,
Высокомерен и кровав, — опасен
Тем, что под простотой ты злобу скрыл[2].
И ведь не то чтобы психопат (во всяком случае сравнительно относительно разумного типа) не знает языка нравственности; скорее уж сама нравственность не находит в нем отклика. Она значит для него не больше, чем какой-нибудь любопытный обычай далекого и малоизвестного племени для читателя антропологической статьи.
Но тут есть исключение — случаи, когда психопат считает себя объектом несправедливости. Он может обладать чрезвычайно высокой чувствительностью к предполагаемой несправедливости и использовать ее, чтобы оправдать для себя и для других свои дальнейшие проступки и преступления. Ричард III объясняет свое злодейство тем, что он был послан в мир живой «недоделанным», таким «убогим и хромым», что псы лаяли на него на улицах, когда он «ковылял пред ними»; а поскольку он не мог сделаться любовником, «решился стать» «подлецом»[3]. Однако в самом скором времени он соблазняет женщину, чей муж и свекор недавно погибли от его рук. Так что это физическое «убожество» вовсе не помешало ему стать любовником.
Саймон Барон-Коэн, выдающийся преподаватель и исследователь психопатологии развития, полагает, что закоренелые злодеи, возможно, страдают какими-то неврологическими повреждениями или неврологической неполноценностью, — и представляет снимки мозга, которые, по его мнению, подтверждают эту гипотезу. Однако нашу философскую проблему это, в общем-то, не затрагивает. Может быть, снимки мозга злодеев (или, по менее эмоциональной классификации Барона-Коэна, тех, кому недостает эмпатии — сочувствия) и можно отнести к типу X, но означает ли это, что все люди со снимками типа X — злодеи? То, что картина мозга лондонских таксистов меняется, после того как они запомнили схему улиц британской столицы, не означает, что эти измененные снимки — причина их знания Лондона или выбора ими профессии.
Более того, подобно всем нам, Барон-Коэн ограничен языком нравственности. Подзаголовок его книги таков: «Новая теория человеческой жестокости». Понятно, что, как и все, он считает, что жестокость — вещь нежелательная с моральной точки зрения. Однако никакое просеивание снимков мозга, никакие бесчисленные научные обследования не способны разрешить вопрос о том, что желательно или достойно порицания с точки зрения нравственности. Нельзя засунуть человека в томограф, чтобы выяснить, оправданна ли была та ложь, которую он произнес. Барон-Коэн говорит об «адекватной» эмпатии (и о ее нехватке), но такая «адекватность» не является величиной, измеряемой в материальном мире. Ее невозможно определить даже самым чувствительным прибором: таких приборов нет и, более того, не может быть. Представим себе, что кто-то сочувствует доктору Менгеле. Станем ли мы помещать этого сочувствующего в томограф, пытаясь выяснить, правильно ли для него проявлять такую эмпатию?
Рассуждения о психопатии легко могут привести к ужасной путанице. Трудность заключается в переносе общих выводов о психических расстройствах, полученных в результате научных исследований, на специфику реальной ситуации, особенно когда кто-то совершил преступление.
Однажды сторона обвинения пригласила меня в качестве свидетеля-эксперта на процесс, где разбиралось убийство, в котором обвиняли молодого человека с ограниченным интеллектом. Он жил в своего рода ночлежке, занимавшей несколько этажей ветхого здания. Подобно прочим жителям ночлежки, он много пил и злоупотреблял транквилизаторами, особенно валиумом (диазепамом).
Этот молодой человек повздорил с другим жильцом, обвинив того в краже золотой цепочки, которую носил на шее. Как-то вечером этот жилец улегся спать рано — как обычно, пьяным. Обитал он на верхнем этаже. А на первом этаже шла попойка, в которой принимал участие обвиняемый. Алкоголь усилил его обиду на этого другого жильца, и он вскарабкался по шаткой лестнице с узкими ступеньками, чтобы избить его, после чего вернулся на пирушку.
Дальнейшие возлияния еще больше возбудили его, и он снова взобрался на верхний этаж, чтобы нанести еще более жестокие побои, на сей раз — с фатальным результатом. После этого он вновь возвратился на вечеринку, хотя позже невозможно было с какой-то степенью уверенности определить, осознавал ли он тогда, что второй жилец мертв.
Сторона защиты согласилась с утверждением, что обвиняемый действительно поднялся по лестнице и действительно забил этого человека до смерти: в этом не могло быть никаких сомнений. Оставалось лишь два вопроса: способен ли он был сформировать в своем сознании само намерение убить и были ли в его психике какие-либо аномалии, которые существенно снижали бы степень его ответственности за свои поступки. (Собственно, по закону в то время было необходимо лишь доказать, что он имел намерение нанести серьезные повреждения, поскольку, если человек умирает от травм, нанесенных при осуществлении намерения причинить такие повреждения, а не убить, нанесший травмы все равно считается виновным в убийстве. Получается, что убийство было легче доказать, чем покушение на убийство, когда обвинению необходимо доказать, что обвиняемый действительно намеревался убить, а не просто нанести травмы.)
Сторона обвинения попросила меня подготовить отчет, где сообщалось бы лишь о том, способен ли был этот молодой человек сформировать намерение убить (притом что на самом деле он фактически совершил убийство): отвечать на другие вопросы мне не требовалось. Представитель обвинения, видный юрист, имеющий звание королевского адвоката[4], признался мне, что мой отчет — самый краткий из всех, какие ему доводилось читать. И я не думаю, что с его стороны это было критическое замечание (во всяком случае я сам себя в этом пытаюсь уверить). Я написал примерно следующее:
«Тот факт, что обвиняемый дважды поднялся по лестнице и жестоко избил единственного человека в здании, на которого он затаил обиду, позволяет