ответил. Но я не забыл этого случая.
И вот на этом, новом следствии он разрешил матери покойного задать мне вопросы. Она была одновременно очень обижена и агрессивна. Она заявила, что никто не пытался помочь ее сыну (и я в том числе). (Вообще-то он пользовался всевозможными видами лечения — от медикаментозной до психотерапии и когнитивно-поведенческой терапии. Однако все это никак не изменило его состояния.)
— Вы лжец! — крикнула она. — Вы убили моего сына!
Коронер позволил ей некоторое время продолжать в том же духе, пока она не истощила свой запас оскорблений (по-видимому, довольно ограниченный). Он ни разу не сделал ей замечания, не попросил ее выражаться сдержаннее. Мне хотелось ответить: «Это ваш сын, вы сами его воспитали, неудивительно, что он так себя вел». Конечно, я ничего такого не сказал вслух.
На самом деле истоки его поступков (как и в большинстве случаев проявления сложного человеческого поведения) оставались загадкой.
Когда я сошел с возвышения для свидетельских выступлений, ко мне приблизился судебный пристав.
— Думаю, лучше вам уйти черным ходом, — сказал он. — А то у нас в последнее время кое-какие неприятности из-за того, что родственники нападают на свидетелей.
Меня поразили его слова. Хотя мне казалось, что я не сделал ничего плохого (когда усилия врача оказываются тщетны, это еще само по себе не служит доказательством правонарушения, пусть даже общественность все больше стремится трактовать это именно так), я все-таки покинул суд украдкой, словно тать в ночи.
Более того, мне показалось, что фраза пристава имеет особую социальную значимость. Почему коронер позволил матери покойного предъявлять мне столь неприличные обвинения, во весь голос публично оскорблять меня? Он и без того посвятил ее сыну колоссальное количество усилий. Почему же он при всей своей педантичной корректности не потребовал, чтобы она взяла себя в руки? Что здесь стало причиной — доброта, сострадание, трусость, снисходительность?
Полагаю, он ответил бы, что дал ей вволю высказаться (выкричаться) в суде, поскольку ее ярость и скорбь иначе остались бы невыраженными, а значит, стали бы гнить у нее внутри, что отравило бы ее душу и вызвало психические расстройства. Но это если придерживаться «гидравлического» взгляда на человеческие эмоции: они, как и жидкости, не поддаются сжатию, поэтому всякая эмоция, не выброшенная вовне, копится внутри и в конце концов вызывает взрыв — когда ее уже больше не удается сдерживать.
Не знаю, верен ли такой взгляд на человеческие эмоции, но факт остается фактом: подобные эмоциональные выплески, происходящие в зале суда, сопровождаются повышенным, а не пониженным риском насилия. А это заставляет предположить, что данная гипотеза все-таки неверна.
Исчезло общее понимание того, что различные учреждения или процедуры выполняют различные функции; все они теперь купаются в тепловатом лечебном бульоне, где их первая и обязательная задача — успокоить психику тех, кто вступает с ними в контакт. Забота о ближнем становится главной обязанностью человечества, ибо теперь каждый хрупок, словно яичная скорлупа, и может рассыпаться на кусочки при первом же требовании вести себя сдержанно.
Этот коронер, похоже, перестал видеть разницу между судебным следствием и сеансом психотерапии. Возможно также, что коронер, по своему социальному происхождению явно принадлежащий к верхушке среднего класса, ощущал, что его власть над необразованной женщиной «низкого» социального происхождения является нравственно нелегитимной и что ввиду таких «недостатков» этой женщины и ее невыгодного положения он не имеет права требовать от нее соблюдения каких-либо норм поведения.
Тогда получается, что он чувствовал бы за собой такое право лишь в обществе всеобщего и полного равноправия, но ведь такого общества никогда не было и никогда не будет. Если мое предположение верно, можно увидеть в таком отношении этого коронера своего рода глубочайшую снисходительность: мол, существуют типы или классы людей, неспособные на приличное и достойное поведение в обществе.
Сам я никогда не придерживался такого подхода. Я не позволял заключенным произносить бранные слова в моем врачебном кабинете, хотя у меня не было никаких средств для того, чтобы это предотвратить, — если не считать увещеваний. Если какой-нибудь пациент, придя ко мне, жаловался на «б… скую головную боль», я говорил:
— Погодите-ка минутку. В чем разница между головной болью и б… ской головной болью? (Между прочим, существует такое явление, как посткоитальная головная боль, но он явно имел в виду нечто другое.)
Больной возражал:
— Да я всегда так разговариваю.
— Я знаю. Этим я и недоволен.
— С чего бы мне по-другому говорить?
— Видите ли, — отвечал я, — вы же не ожидаете, что я вам скажу «Вот вам кой-какие б… ские таблетки, принимайте по две эти сучьи штуки каждые четыре е… ных часа, а если они ни х… не подействуют, припритесь опять, и я тогда вам зафигачу другие б… ские таблетки», верно?
Пациент склонен был согласиться.
Несомненно, в этих моих ответах таилось немало какой-то сомнительной метафизики, но они производили нужное действие, и наши отношения с таким пациентом скорее улучшались, чем портились. Можно даже предположить, что, сквернословя, пациенты как бы проверяли меня: верю ли я сам в ту роль, которую играю в их жизни? Если нет — значит, мною будет легче манипулировать, меня будет легче запугать. То, что коронер не сумел (да и не хотел?) как-то сдержать мать покойного, явилось для меня симптомом распада культуры общества.
Однажды я увидел такой симптом и на заседании обычного суда по уголовному делу. Меня пригласили выступить на стороне защиты молодого человека с пониженным («субнормальным») уровнем интеллекта, который совершал непристойные прикосновения к молодой женщине на железнодорожной станции. Суд собрался в полном составе, судебный секретарь и барристеры заняли свои места. Рядом со мной сидели два полицейских в штатском. Осталось дождаться, пока войдет судья. Бойфренд жертвы, юноша злобного вида, находился на галерее для зрителей.
— Я его убью, когда он выйдет, — объявил он достаточно внятно и громко, чтобы это услышали все присутствующие.
Никто ничего не сделал в связи с этим. Обвиняемый, услышав эти слова, явно пришел в ужас. Он жил в такой среде, где подобные угрозы не являются пустым сотрясением воздуха. Полисмены переглянулись и затем возобновили негромкий разговор между собой. Вошел судья, и этот эпизод, похоже, все забыли (возможно, кроме обвиняемого).
Согласно английским законам, произнесение «правдоподобной угрозы» убить считается серьезным правонарушением. И тем не менее в самом сердце системы уголовного судопроизводства молодой человек (в чьей внешности Ломброзо без труда распознал бы преступные наклонности) совершил такое правонарушение — и не получил за это никакого наказания, ему даже не сказали ни одного слова в качестве замечания или предостережения.