– «Почему бы и Площади Победы не стать площадью Виктории», договорил он. – Как Пикадилли, неизвестно, что, имея в виду, проговорила женщина, неопределенного возраста, седой челкой, которая заметно отличалась от остальной волосистой части головы. Эта женщина уже раза два подсаживалась к их компании у фонтана, но ни Бурмистров, ни Горошин ее не знали.
– Мы, конечно, ничего не имеем против королевы Виктории, – отозвался тогда Бурмистров, удивив всех своими полемическими способностями и явным знанием, что памятник королеве Виктории стоит именно на площади Пикадилли, а не в каком-нибудь Ист-Енде. – У нас своя Виктория, – договорил он, уже приветствуя глазами приближающуюся Катерину, бывшую медицинскую сестру полка, которая в последнее время с удовольствием то и дело улыбалась, обнажая свои отменные новые зубы, денег на которые ей дал старший внук, молодой военный моряк, отщипнув изрядную часть от своих подъемных.
– Правильно. У нас просто Победа, – отозвалась Катерина, смеясь, из чего все поняли, что весь предыдущий разговор она слышала. – Думаю, продолжала Катерина, – Три Маршалла, имена которых носила эта площадь сразу после войны, не возражали бы. Уж они-то знали про Викторию все. Пусть будет Виктория, согласилась она, глядя на всех.
– Знаете что, ребята, – снова заговорила Катерина, – Хоть мне это Сашкино переименование не очень нравится, суть все равно одна. И если Бурмистров завтра объявит себя Бургомистровым, я не стану любить его меньше, чем до сих пор, – заключила она.
– Только вот с этими экспериментами что-то уходит, – продолжала Катерина, – Сначала вместо Победы Виктория. Потом – танки не оттуда стреляли.
– А потом надо ли было стрелять вообще, – понял Бурмистров.
– Ну вот. Видишь, какой ты все еще молодец, – долгим взглядом посмотрела на Бурмистрова Катерина.
– Ну, спасибо, – отозвался Сашка. – Одна ты говоришь мне приятные вещи, – улыбнулся Бурмистров. – Моя-то Танька все критикует.
– А как же, – смеясь, сказала Катерина. – Да я тогда чуть не умерла, когда вас фаустники подбили. Аж башня с танка упала. Бурмистров посмотрел на Катерину с пониманием, и долго смотрел на нее, словно ждал, что она еще что-нибудь скажет.
***
Все также стоя у окна, и время от времени поглядывая то на лужайку, то куда-то за нее, на дорогу. И еще дальше – на автобусную остановку, где стояла береза и жила Большая Синица, Горошин теперь не торопился что-нибудь делать. Идти на Площадь к ребятам было еще рано. В военкомат он уже опоздал, и, проводив глазами отъехавший от остановки автобус, он стал смотреть ему вслед. В очередной раз взглянув на лужайку, он вдруг почувствовал какую-то знакомую ауру, знакомое расположение, будто тоже знакомых, предметов, весенний, врывающийся откуда-то сверху воздух. И, наконец, тишину рассек треск.
– Двадцатый, двадцатый – трещала рация, – Приказ остановиться до особого распоряжения.
– Понял, – отвечал Горошин, дав знак механику-водителю остановиться Качнувшись вперед, танк стал. И в наступившей тишине стало слышно, как где-то неподалеку прошипел фаустпатрон. Что-то непредвиденное, подумал Михаил, вспомнив, что Приказ о наступлении был зачитан вчера.
Говорил, держа перед собой листок с напечатанным на нем Приказом, замкомполка, коренастый, плотный белорус с обветренным крупным лицом, большими голубыми глазами, сильным голосом, и формулировками, не знавшими поправок и возражений. Он много говорил даже тогда, когда его уже поняли, и обижался, когда об этом давали знать. А вообще был мужик понятный и правильный, даром, что носил фамилию Лисенок, что ни раз обсуждалось, поскольку лисьего в нем не было ничего.
Дело свое он знал, с людьми был справедлив, цели и задачи понимал правильно, и ненавидел фашистов так, как должен был ненавидеть их человек, у которого вся семья погибла среди болот, на партизанском острове, который немцы с этим болотом сравняли. Зачитав Приказ, Лисенок заговорил сам. Без бумажки.
– Товарищи бойцы, – начал он, – Наступил день, когда мы, очистив от врага свою землю, вплотную подошли к его логову. У них тоже есть дети, матери и отцы, – на мгновенье умолк он, чтобы справиться с волнением, которое было заметно. – Легкой победы не будет, – продолжал он. – Фашист будет защищать каждую улицу, каждый дом, каждую пядь своей земли. И мы должны понимать это, чтобы выполнить свою задачу – очистить от противника Восточную Пруссию. Сил у нас достаточно, – продолжал Лисенок, – Тысяча шестьсот тысяч человек… танков… самолетов, – перечислял он. – Перед нами – семь оборонительных рубежей… шесть укрепрайонов… и отчаянное сопротивление врага. Задача – не дать передышки, не дать перестроиться, – говорил и говорил Лисенок.
– Родные мои, – наконец, сказал он, все еще справляясь с волнением, – Никогда, никого не учил я злости. Ни детей своих… ни, – он опять на мгновенье умолк, – Но сейчас скажу. Чтобы победить, надо быть злым. И пусть это будет последнее зло в жизни каждого из нас, – договорил Лисенок и опустил голову.
– Командиров подразделений ко мне, – сказал он через минуту, отпуская остальных.
Капитан Михаил Горошин раньше, чем идти на вводную, огляделся. Знакомые лица, глаза, подбородки, какая-то единодушная собранность. То ли это было умение почувствовать свою силу и не выказать ее, то ли просто оттого, что даже самые сильные эмоции стали за годы войны привычны. Никто не сказал ни слова, ни тогда, когда Лисенок упоминал о последнем рубеже, ни тогда, когда он говорил о «логове», ни тогда, когда говорил о злости. Да. Никто не сказал ни слова. И он, Горошин, не забыл этого никогда. Он понял, почему это было так. Каждый знал, что увидят победу не все. Хотя, конечно, она принадлежит и тем, кто выходил из окружения под Вязьмой, и тем, кто остался в снегах под Москвой, и тем, кто пропал без вести под Сталинградом. Конечно, победа принадлежит всем, думал Горошин. Но увидеть ее будет дано не каждому. Вот откуда эти сомкнутые рты, ускользающие взгляды, сдержанная, набирающая силу ярость. И злость, без которой не победить.
Но вот вместо радости оттого, что впереди – «логово», откуда-то взявшееся беспокойство. А вы, капитан Горошин? Что-то в вас никаких признаков радости не наблюдается, будто спросил он самого себя. И в самом деле, будто спросил он опять. Есть ли в вас хоть какая-нибудь радость? Потом он долго слушал себя, стараясь не пропустить ответ. Но ответ никак не приходил. Никак не давался. И он, Горошин, долго еще пытался понять, все ли ему про себя ясно. А смутное беспокойство, в котором он не хотел признаться даже самому себе, становилось все сильнее.
– Капитан Горошин, – позвал его из штабной машины Лисенок Горошин вскинул на него глаза и, кажется, в эту самую минуту все понял. Он долго потом будет вспоминать, когда именно это произошло. И всегда будет думать – когда поднял на Лисенка глаза.
– Полковник Андрей Николаевич Горошин… смертью храбрых, вчера…тридцать километров от Голдапа, – тихо сказал Лисенок. И Горошину неудержимо захотелось опуститься прямо здесь, у штабной машины, на землю. Но он стоял, медленно выстраивая в голове Логическую цепочку, из которой следовало, что его отца, Андрея Николаевича Горошина, больше нет. И в памяти опять возникли слова, которые говорил Лисенок – и про «логово» и про злость и про победу. Опять Голдап, вспомнил он знакомое слово. В первый раз, в четырнадцатом в окрестностях Голдапа отец был тяжело ранен. В сорок пятом, здесь же, убит. Вспомнилось читанное когда-то в детстве про камни Банксовых островов. Камни имеют причудливую форму, похожую на привидения. И если на такой камень упадет человеческая тень, то привидение вытянет из человека душу. И он умрет. Туземцы Банксовых островов поклоняются пожирающим привидениям, приносят им жертвы. Это – камнибожества, камни-фетиши, не отпускающие никого. Голдап, снова и снова думал Горошин, и он казался ему странным предметом, как диковинной формы дерево, булыжник, раковина или хвост льва. Фетиш, уничтожающий жизнь. И в четырнадцатом, и в сорок пятом. Те же дороги, границы, деревья, камни. Те же причины. Та же боль, кровь, ненависть. И любовь. Да и любовь, пожалуй, подумал Михаил. Любовь к жизни во всех ее проявлениях, подумал он опять, усмехнувшись тому, что некому было возразить ему на это «пожалуй».
– В тридцати километрах от Голдапа? – зачемто переспросил он замкомполка.
– Да вы садитесь, капитан, – сказал ему Лисенок, кивнув ординарцу. Тот поставил Горошину табурет.
– Благодарю, товарищ полковник, – отозвался Горошин. И взяв под козырек, ни слова не говоря, вышел из штабной машины. А никогда не виденный им Голдап все стоял и стоял у него перед глазами, как недобрый знакомый.
– Двадцатый, двадцатый, как слышите? – опять затрещала в памяти рация.
– Есть. Слышим, товарищ пятый.
– Двадцатый, продолжать движение. Здесь у нас восемнадцатого подбили, – коротко сказал Лисенок. Прошло тогда, наверное, две минуты, когда Михаил понял, что восемнадцатый – это Сашка Бурмистров. Хотелось спросить, узнать, жив ли? Но лишние разговоры на марше не полагались. Рация работала на прием.