– В тридцати километрах от Голдапа? – зачемто переспросил он замкомполка.
– Да вы садитесь, капитан, – сказал ему Лисенок, кивнув ординарцу. Тот поставил Горошину табурет.
– Благодарю, товарищ полковник, – отозвался Горошин. И взяв под козырек, ни слова не говоря, вышел из штабной машины. А никогда не виденный им Голдап все стоял и стоял у него перед глазами, как недобрый знакомый.
– Двадцатый, двадцатый, как слышите? – опять затрещала в памяти рация.
– Есть. Слышим, товарищ пятый.
– Двадцатый, продолжать движение. Здесь у нас восемнадцатого подбили, – коротко сказал Лисенок. Прошло тогда, наверное, две минуты, когда Михаил понял, что восемнадцатый – это Сашка Бурмистров. Хотелось спросить, узнать, жив ли? Но лишние разговоры на марше не полагались. Рация работала на прием.
***
Танк шел легко. Только что позади остались две небольшие речушки. Одна, потом другая. За ними – два каменных путепровода. Один, потом другой. Теперь вот, слева, улетела назад силосная башня, красного кирпича, потом – тоже краснокирпичная – электрическая подстанция, обсаженная по периметру фруктовыми деревьями. С обеих сторон тянулись черно-желтые от прошлогодней травы поля. Где-то далеко, по обеим сторонам дороги, то возникали, то исчезали хутора.
– От одного до другого и не добежишь, если что, – прильнув к триплексу, вслух сказал Горошин. Двадцать кэмэ идем, понял он, взглянув на приборы, хотя мог бы и больше, подумал он о танке, плотнее прижимая к горлу ларингофон.
– А зачем бежать? У них двуколка есть. И всегда сытый конь, – неожиданно отозвался механикводитель Буров из подмосковного Звенигорода, возвращая Горошина к его недавнему замечанию.
– Откуда знаешь? – спросил Бурова Горошин. – Двадцатый, двадцатый, – сильно потрескивая, вновь позвала рация. – Головной, как у вас. Все в порядке? Где-то вы оторвались.
– Намного? – поинтересовался Горошин, узнав голос Лисенка.
– Километра два.
– Понял, товарищ пятый, отозвался Горошин, показав механику рукой, чтобы он снизил скорость.
Все так же поглядывая то на лужайку, то на дорогу, то на очередной отъезжающий от остановки автобус, Михаил вдруг почувствовал некоторое напряжение и не только потому, что вынужден был контролировать время, но еще и потому, что там, в памяти, танк шел медленно, а здесь, у окна, выходящего на лужайку, торопясь и едва успевая друг за другом, бежали воспоминания. Будто чья-то рука, листающая страницы его жизни, торопилась добраться до чего-то самого главного в ней, а оно, это главное, принимая облик то одного, то другого, никак не обозначалось. В очередной раз, взглянув на лужайку, Горошин вдруг увидел там по-хозяйски разгуливающую речную чайку. Значит, будет непогода, понял он. И тут же вспомнил о Виктории. Нехватало ему еще сегодня к ребятам опоздать, засобирался он. Но, взглянув на часы, понял, что стоял он у окна всего минут двадцать. На площадь идти было еще рано. Все что-то в последнее время не так, думал он. То бессонница, то спит слишком много и опаздывает на важные мероприятия. Он давно уже подозревал, что перестает чувствовать время. Но время само не давало ему забывать о себе, и снова и снова возвращало его туда, откуда они все – и Бурмистров, и Катерина, и Буров, и он сам пришли на Площадь Победы.
Продолжая вслушиваться – не позовет ли Лисенок, и поглядывая на приборы, Горошин молчал. И чего это мы оторвались? – как-то без интереса подумал он.
– А говорили «быстрее», «быстрее», – услышал он голос механика-водителя. – Вот и оторвались, – заключил механик. И Горошин удивился тому, что они думали об одном.
– Надо быстрее. Сам знаешь… – придут союзники раньше нас, украдут победу, – отозвался Горошин.
– Запросто, – с пониманием отозвался механик. – Как думаете, товарищ капитан, успеем? Должны успеть. А то где ж справедливость? – вступил в разговор стрелок, ефрейтор Каюров, всю войну просидевший за одним пулеметом, который ни за что не хотел менять. Он снял его с другого танка, который пришлось бросить. А потом петлял с этим пулеметом по лесам, выходя к своим. «Умная машина», говорил он про пулемет, имея в виду невиданное выпавшее на его, Каюрова, долю везение. Война шла к концу, а он еще ни разу не был ранен. «Это все он», говорил Каюров ласково. И все понимали, о чем.
– Двадцатый, двадцатый, – опять возникла рация, – Дистанцию держите. Опять отрываетесь.
– Понял, товарищ пятый, – отозвался Горошин. – А что восемнадцатый, жив? – все-таки спросил он, воспользовавшись связью.
– Жив, – стрекотнула рация.
– Спасибо, товарищ пятый, – понял Горошин, повеселев, потому что Сашка Бурмистров, его одноклассник из небольшого уральского городка, с которым они в составе танковой Армии Второго Белорусского Фронта воюют уже не первый год, был для него самым близким человеком после отца, которого теперь не стало.
Городок возник, будто из ожидания, из грохота и лязганья гусениц, то там то тут вспыхивающих огненных хвостов фаустпатронов, из густого тумана. И этот туман не мог, не в силах был сделать невидимым то, что снилось и виделось каждому четыре последних года. Оно представлялось до мелочей, до деталей, какие только могло позволить себе воображение. Оно, это неведомое и неблизкое, снилось в короткие тревожные ночи перед наступлением, виделось за дальней полосой вражеских окопов, до которых еще нужно было добежать, казалось правдой в бреду медсанбатов, придавало мужества под дулами автоматов, и не уходило. Не уходило, пока ни покидала жизнь. И вот оно, это чужое, незнакомое, но все равно человечье, лежало сейчас впереди, перед ними. И было полностью в их власти. Во власти капитана Горошина, у которого несколько дней назад, в тридцати километрах от Голдапа, погиб отец.
– Двадцатый, как слышишь? – снова возник Лисенок, – Приказ войти в населенный пункт, подавить сопротивление, взять все под контроль. Стать за городом до особого распоряжения. В километре – двух не больше. Там сосредоточиться. Потом оказалось, что впереди прорвалась другая танковая Армия. И Горошин со своим экипажем, и все те, кто шли за ним, оказались в тылу у своих. И работать им было нужно здесь, в пределах нескольких десятков километров, не доходя до района, куда эта другая Армия прорвалась.
– Да еще. До подхода комендатуры контроль возлагаю на тебя, – договорила рация. – Как понял, двадцатый?
– Есть, товарищ пятый.
Капитан Горошин долго всматривался в бинокль в игрушечные башенки стоявшего справа, на горе, Замка. Под горой неподвижными серыми водами лежала река. Слева – Кирха. Кажется, Шлоссберг, подумал Горошин, впрочем, не очень уверенный в том, что с названием не ошибся. Развернув карту и еще раз, взглянув на реку, направил бинокль влево. Небольшие, большей частью двухэтажные, домики под красными черепичными крышами, вечнозеленые ели, сосны, туя. Аккуратные ряды улиц, асфальт, брошенная техника, автомашины повозки. И будто нигде – никого.
– Что. Пусто? – спросил механик-водитель.
– Знаем мы это пусто. Откуда ни возьмись, появятся, – коротко сказал Горошин. И вспомнив кратность увеличения бинокля, прикинул – до Замка и реки под ним километра три.
– Тринадцатый, – позвал он тех, кто шел сзади. – Тринадцатый, видишь нас?
– Так точно, двадцатый.
– Скорость не меняй, – сказал он теперь механику-водителю. – Что ж, контроль так контроль. До подхода комендатуры, – повторил он слова Лисенка.
– Отбой, тринадцатый, – вспомнил Горошин о танке, шедшем за ними.
– Ну что. Никого? – опять спросил Буров, вслушиваясь в то, что должен был сказать, но пока не говорил Горошин.
Он уже собирался ответить, что и в самом деле никого, но на центральной дороге, разделяющей город на правую и левую части, появилась взявшаяся неизвестно откуда группа людей. Высоко подняв над собой белое полотнище, люди медленно, время, от времени что-то показывая руками, шли навстречу.
– Сдаются, что ли? – спросил Буров.
– Сдаются, да не те, – понял Горошин. – Личная инициатива. Мирное население, насколько его можно считать мирным.
– А-а, – протянул Каюров. – За добро свое беспокоятся. Он сказал что-то еще, но из-за хрипоты ларингофона разобрать было невозможно.
– По оперативным данным в городе эсэсовцы, – сказал Горошин. – Но что-то задумали. Молчат. Теперь люди с белым полотнищем были видны совсем хорошо.
Их было трое. Впереди – двое пожилых, высокий и низкий, в пиджаке до колен, казавшийся вдвое меньше первого. Сзади – третий. Он был гораздо моложе двух первых. И издалека было видно, что каждый шаг дается ему с заметным усилием. А когда высокий неожиданно опустился на асфальт на колени, выставив вперед руки, будто намереваясь остановить танки, а тот, что был сзади, вышел вперед и, энергично жестикулируя и что-то говоря, попытался его поднять, стало ясно, что вместо ног, у него протезы. Так неуверенно, раскачиваясь спереди назад, ступал он. И еще стало ясно, что полного согласия между ними нет. Он сделал еще одну попытку поднять с колен стоявшего на асфальте, и, видимо, осознав, что это ему не удается, махнул рукой и остался стоять, не двигаясь.