Запрещенный прием
А если всё на нем построить, все слова и знаки вкруг него вихреобразно закрутить? Я о запрещенном приеме…
Был у нас в Курске (сегодня я, знаете, курянин) такой тип по фамилии Птицын и все звали его Птицом – эдакий неологизм. Занимаясь, в основном, стихосложением, Птиц работал сторожем в котельной, как Цой, чрезвычайно любил женщин и слыл известным в городе донжуаном. С маленькой буквы.
Как-то раз Птиц, я и моя девушка стояли в кафешантане; цвели каштаны, плакучие ивы полоскали в Сейме свою молодую листву. М-да.
– Искусство, – сказал Птиц, – вообразительностью своих междометий… Очарованием…
Ну и так далее. Вовсе не важно, что там думал Птиц об искусстве. Выслушав, я отправился к стойке за переменой кофе, или там, скажем, мочевой пузырь облегчить – оставлю один из вариантов – в зависимости от дальнейшего наполнения текста телом или душой. Вернувшись, я сказал:
– Поэзия, грубостью своих очертаний…
И так далее. Ольга, с интеллигентным кивком приняв из моих рук чашечку кофе (покосившись, по праву хозяйки, проверяя, застегнул ли я гульфик), нежно посмотрела мне в глаза своими серыми, своими незабвенными…
Как молоды мы были! Александр Градский.
Вечер шел своим чередом, ничего не изменилось после краткого ухода и возвращения, мы поговорили об искусстве и разошлись, и в следующий раз я встретил Птица спустя годы, когда уже перебрался в Москву, учился на литератора, бедствовал, также, между прочим, работая в котельной. Котлы, видите ли… Пропустим.
Встретив Птица на улице Горького (он ведь тоже перебрался в Москву) я подошел к нему вплотную, собрал всю свою слюну и плюнул ему в лицо. По другому варианту, мы обнялись как старые друзья и земляки. Жизнь, вообще, изобилует ветвями, словно куст умирающей акации.
Птиц во всю котельствовал и брюхатил в столице, он заматерел, стал еще более поджарым, напечатал шутливые ямбы в «Крокодиле»…
– Между прочим, как там поживает эта… Ну, общая знакомая, как ее? – спросил меня Птиц, или я спросил его…
Ольга поживала следующим образом. Месяца через два после обрисованного штрихами вечера в кофейне, мы с ней расстались – по многим причинам, но самым энергичным толчком послужило, как я полагаю, нечто происшедшее там, за табльдотом.
В момент, когда я отошел от столика, да, все-таки пописать, Птиц, который забрел в кофейню случайно и полчаса назад познакомился с подругой друга, быстро чиркнул что-то карандашом на листке своего знаменитого блокнота, вырвал листок, свернул в трубочку и с коротким кивком бросил трубочку прямо под руку Ольге. Ей этот жест показался комичным, она, по природе своей смешливая, дабы художественно запечатлеть ситуацию, ответила Птицу быстрым симметричным кивком и конспиративно спрятала записку в сумочку. Я вернулся, на ходу застегивая гульфик. Разговор об искусстве шел своим чередом.
– Хорошее понимание метафоры, недурной вкус в топонимии… – сказал Птиц, когда мы уже свернули на Тверскую.
– Между прочим, она потом рассказала мне, как ты ловко кинул ей такую трубочку.
– Да? Ну, ты ж знаешь, я всегда…
В этой записке были только цифры, пять штук: Птицин телефон.
– Я утверждаю, – сказала Ольга, поглаживая мою руку и стремясь по ее температуре кое-что проверить, – что искусство в самой своей природе образно.
– Да, – сказал я, намазывая масло на рогалик. – Снова нет горячей воды.
Она испытывала знакомое, чрезвычайно волнующее замирание в груди. Эта дрожь чем-то напоминает приход от марихуаны, о чем она тоже знала в свои девятнадцать лет. Ей до смерти надоел этот боров, этот вонючий козел в моем лице, ей хотелось нового, живительного, и назревающий контакт пьянил ее светлым весенним вечером, над быстрыми водами Сейма… Вариант.
– Я эту девушку, – пробормотал Птиц, косясь на памятник Пушкину, где испражнялся традиционный голубь, – с тех пор так и не видел.
– Я тоже почти, – сказал я. – Встретились несколько раз и все.
– Смотри, что он мне кинул, – сказала Ольга, когда мы, наконец, от него отвязались.
Я посмотрел. Ольга сложила записку вчетверо и разорвала. Ветер, наш неутомимый игрун, подхватил клочки и закружил в невеселой пляске расставания… Она, разумеется, запомнила этот нехитрый номер.
– Врешь ты всё, Птиц. Она мне всё рассказала, – на слове всё я дрожал голосом, как Окуджава, потрясая указательным пальцем.
– Да? Ну, было у нас кое-что потом, – неуверенно признался Птиц.
Мы уже шли по Пушкинской, приближаясь, естественно, к Яме. Ямой в наши времена назывался пивной подвальчик на углу Столешникова. Кстати, все это было еще до революции. Я чувствовал себя донельзя омерзительно, и собирался пить вовсе не за встречу.
Птиц солгал, вернее, солгало его донжуанское самолюбие. Они больше не встречались. Ольга не запомнила его телефон, да и не за чем было ему звонить, поскольку у нее был человек, которого она любила, и этим человеком был я, ублюдок.
Знакомьтесь. Молодой курский поэт, журналист, внештатный корреспондент всех местных газет, диктор местного радио. И прочая… Сильно развито воображение. Химеры. Мнителен. В детстве мочился. Однако потом перестал. В связях замечен не был.
Больно мне, Ольга, тебя вспоминать, но все же… Трещина проклюнулась в тот вечер в кофейне, и расширялось, пока вовсе не лопнуло (снизим метафорой) наше любовное яйцо.
Жалкий и себялюбивый, я стал все чаще возвращаться к той ситуации, и одна мысль художественно оформлялась в моей недоразвитой голове…
Вот идет вечер, весна, Курск, тонкие звоны ложечек в чашках, запах реки, камышей, запах огня, угля, кофе, и мир вокруг – коричневый… Вы не замечали, как за чашкой кофе все постепенно коричневеет? Нет? Ну и не надо.
Мирно течет разговор об искусстве. За столиком три человека – приятель, его приятель и его девушка. Один приятель выходит. Парабола брошенной бумажки застывает в воздухе над столом. Парабола струящейся мочи, в другом, тайном помещении. Приятель возвращается, и за табльдотом уже совершенно новая троица: предатель, лгунья и обманутый. Мирно течет за плечами река.
С каждым днем я становился все более гнусен, раздражителен, ревнив… Мне уже не казалось, что Ольга имеет столь хорошее понимание метафоры, недурной вкус в поэзии. Я заметил, что у нее слишком большие уши, слишком большие груди, и слишком медленно твердеют на этих грудях соски…
Кончилось тем, что она меня бросила, и поделом. Так воображаемая реальность проросла в настоящую. Мы рождены, чтоб сказку сделать былью.
– Да, да, да! – я позвонила ему, ты, урод! И мы трахнулись: сидя, стоя, раком и даже лежа. А ты живи дальше, питайся своими мерзкими фантазиями, плюй и сморкайся в реальность, и уезжай в свою Москву, потому что каждый курянин мечтает жить в Москве, подобно тому, как каждый москвич мечтает жить в Нью-Йорке, и жри ты там свою колбасу, и найди себе там другую дуру, и пудри ей мозги своими стихами… Ох, если бы ты знал, как быстро твердеют у меня с другими мужчинами соски…
Я так и сделал: и уехал, и дуру нашел, и даже не одну. Мне очень жаль, Сэм, что твоя гнедая сломала ногу.
Впрочем, все это была лишь затянувшаяся преамбула к рассказу, который я хотел намеренно построить на запрещенном приеме.
Вот и рассказ.
Птицын, стареющий непризнанный поэт, когда-то ловелас, женолюб, но всё это в прошлом – молодым у нас везде дорога – жил с женой в коммунальной квартире на Масловке, которую ему все же удалось заработать до революции, подметая улицы и отапливая целый район.
Птицын выпустил книжку стихов за свой счет – в начале девяностых, когда еще можно было заработать простому человеку, и теперь продавал ее на Арбате, плюс на всяких ярмарках и тусовках, как именуют большие собрания людей грамотные журналисты. Книжку покупали плохо.
В принципе, это была разновидность нищенства… Книжка стоила гроши, но люди, все еще читающие стихи, не имеют даже грошей, так что клиенты Птицына вовсе не были его читателями, а брали книжку из сострадания, листнув и забыв на полке, кроме того, конечно, автограф автора, мало ли что… Иные и до сих пор не поняли, что поэт – это тот же простой человек, как ты и я, и подпись его стоит не больше росчерка постового на квитанции штрафа. Или меньше, в зависимости от тяжести нарушения.
Были и иные времена… Поэт – это было нечто высокое, недоступное, в Вечности обретающееся, номенклатура почти. Теперь на ступеньках лестницы между поэтом и номенклатурой встали бизнесмены, бандиты, проститутки… Здесь многоточие означает возможность дальнейшего перечня… А здесь – степень пробуксовки самой фразы… Поэт в России меньше, чем поэт. Сейчас, в преддверии конца света, Вечность утратила свое первоначальное значение, превратившись в реальный, всеми ощутимый отрезок времени…