В течение этих двух часов было несколько минут, когда Селиг витал между небом и землей, в мире бесплотных духов Конан Дойля. До этого дня бутылка домашнего пива раз в месяц казалась Селигу пределом злоупотребления алкогольными напитками. Сделав себе слабую смесь виски с содовой, он заметил — несколько встревоженный своим незнанием великосветских обычаев по части спиртного, — что сенатор налил себе виски в три раза больше.
Однако старик, не спеша смаковавший виски, покачивая лысой головой от удовольствия, держался крепко, в то время как Селиг, пробив какие-то розово-серые облака, прорезаемые вспышками молний, взвился на шесть миллионов миль над землей и парил на этой головокружительной высоте, едва соображая что-либо, в то время как далеко-далеко внизу сенатор ораторствовал о взаимосвязях кубинского сахара и колорадской свеклы.
Один раз в поле зрения Селига возник Идл в своем грязном автомобильчике, предложил увезти его домой, но, к радости Селига, сразу исчез после короткого замечания сенатора:
— Доктор Селиг останется обедать. Его отвезут в моей машине.
Обед… Селиг редко заглядывал в беллетристику, но все же вычитал в каком-то романе о «спокойном пламени свечей в сумерки, отражавшемся, как в тусклом зеркале, в полированной поверхности длинного стола красного дерева. Свечи, розы, старинное серебро…» Читал он также об оленьних рогах на стенах, о геральдических щитах и о мечтах воинов минувших времен.
Нужно сказать, что в столовой сенатора не было ни оленьих рогов, ни геральдического щита, ни меча, а если и были «спокойно горевшие свечи», то их пламя не отражалось в полированном красном дереве, ибо такового не было: стол покрывала сверкающая белоснежная скатерть. Столовая была продолговатая, просто обставленная комната, на стенах которой, обитых белыми панелями, висели старинные портреты. И все же Селит чувствовал, что это и есть та романтика, о которой писалось в книгах.
Обед был деревенский. Селит уже приготовился, что его будут угощать икрой и павлиньими языками. Вместо этого подали бифштекс, дыню и маисовый пудинг. Зато у каждого прибора стояли четыре рюмки, и, кроме воды, напитка, хорошо знакомого ему по Эразмус-колледжу, он отведал — очень несмело — хереса, бургундского и шампанского.
Единственное, что Уилбур Селиг, преподаватель Эразмус-колледжа, знал совершенно твердо, было то, что шампанское — нечто сугубо безнравственное, связанное с легкомысленными женщинами, непристойными разговорами и проигрышами в рулетку, неизменно оканчивающимися самоубийством. Но, как ни странно, именно когда Селиг пригубил свой первый в жизни бокал шампанского, сенатор Райдер заговорил о том, как его радует укрепление англо-католической церкви.
Нет, все это было невероятно.
Если Селит ликовал, когда его оставили обедать, то он пришел в неистовый восторг, когда сенатор сказал: «Может быть, вы приедете отобедать послезавтра? Отлично. Я пришлю за вами Мартенса в семь тридцать. Фрак надевать не нужно».
Как во сне, поехал он домой с Мартенсом, дворецким и шофером Райдера. Тысячи вопросов, мучивших его, когда он писал книгу, теперь были ясны.
Когда он приехал в Скай-Пикс, отдыхающие еще сидели у тускло горевшего костра.
— Ах! — пискнула мисс Сельма Суонсон, учительница истории. — Мистер Идл сказал, что вы провели весь вечер у сенатора Райдера. Мистер Идл говорит, что это большой человек, в прошлом крупный политический деятель.
— Сенатор был так любезен, что помог мне разрешить некоторые запутанные вопросы, — пробормотал Селит.
Укладываясь в постель — в блистательно преображенном амбаре, — он захлебывался:
«Честное слово, я мог бы стать близким другом сенатора. Вот было бы счастье!»
Гость уехал (какой-то не то Селиг, не то Селим), а Лафайет Райдер продолжал сидеть за столом, куря папиросу и огорченно взирая на пустую рюмку. «Славный малый, энтузиаст, — думал он. — Чувствуется, что провинциал. Но воспитан. Интересно, правда ли есть еще люди, которые знают, что Лаф Райдер когда-то жил на свете?»
Он позвонил. В столовую впорхнула кокетливая, накрахмаленная мисс Талли и проворковала:
— Нам пора в постельку, сенатор!
— Нет, нам не пора! Я вызывал не вас, а Мартенса!
— Он повез домой вашего гостя.
— Гм! Тогда пришлите кухарку. Я хочу еще коньяку.
— Ой, не надо, дедушка! Ну, будьте паинькой!
— Не буду! А кто, черт побери, позволил вам называть меня дедушкой? Дедушка!
— Да вы сами. Еще в прошлом году.
— Ну, а в этом году не разрешаю. Принесите мне коньяку.
— А вы пойдете тогда спать?
— Не пойду!
— Но ведь доктор…
— Ваш доктор — гнусная помесь щуки с дворняжкой. И даже хуже. А у меня сегодня прекрасное настроение. Я долго еще буду сидеть. До самого утра.
Они сошлись на половине двенадцатого вместо «самого утра» и на одной рюмке коньяку вместо бутылки. Но, рассердившись, что ему пришлось идти на компромисс, — вот так же много раз за свои девяносто с лишним лет он сердился, когда приходилось идти на компромисс с иностранными державами, — сенатор (по словам мисс Талли) очень дурно вел себя в ванне.
— Даю вам честное слово, — уверяла позднее мисс Талли секретаршу сенатора, миссис Тинкхем, — если бы не хорошее жалованье, завтра бы уехала от этого несносного старика. Был когда-то государственным деятелем или кем-то там еще, так, значит, может хамить сестре!
— Не уехали бы! — возразила миссис Тинкхем. — Но вы правы: с ним очень, очень трудно.
Они думали, что старик наконец успокоился, а он лежал на своей широкой с пологом кровати, курил и размышлял: «Боги всю жизнь были благосклонны ко мне не по заслугам. Я-то боялся, что мне придется доживать свой век в обществе бабья и докторов, а тут судьба посылает мне товарища — мужчину, да еще молодого и, кажется, с задатками настоящего ученого. Он расскажет миру о моих замыслах и делах. Ну ладно, довольно хныкать, Лаф Райдер!.. Хорошо бы заснуть».
На следующее утро сенатор решил, что он, пожалуй, возлагает слишком большие надежды на молодого человека, но когда Селиг второй раз приехал к обеду, сенатор с удовлетворением отметил, как быстро он освоился с непривычным для него окружением, хотя, по-видимому, впервые попал в такой богатый, хорошо поставленный дом. Просто и непринужденно он рассказал сенатору о своем детстве на ферме — среди деревенской серости, как мысленно определил сенатор, — о годах учения в университете своего штата.
«Он наивен, это еще лучше. Не то что какой-нибудь третий секретарь посольства, щенок, воображающий себя невесть кем, потому что учился в Гротоне, — размышлял сенатор. — Надо для него что-нибудь сделать».
В эту ночь сенатору опять не спалось, и внезапно его осенила великолепная, по его мнению, мысль:
«Я помогу юноше. Денег у меня много, а оставить их, кроме кислых моих родственников, некому! Дам ему возможность год не работать. Он, наверно, получает две с половиной тысячи в год, дам ему пять и оплачу расходы, пусть приведет в порядок мой архив. Если окажется толковым, разрешу ему после моей смерти издать мою переписку. Письма Джона Хэя, письма Блейна, Чоута! У кого еще в Америке найдется такое собрание неопубликованных писем! Мальчику будет обеспечена блестящая карьера!
Миссис Тинкхем рассердится. Будет ревновать. Пожалуй, еще уйдет. Великолепно! Лаф, подлый ты старый трус! Ведь ты уже четвертый год жаждешь отделаться от этой дамы, только боишься обидеть ее! Смотри, как бы она тебя не женила на себе на твоем смертном одре!»
В темноте раздался тихий, ехидный, довольный смешок старика.
«Ну, а если он оправдает мои надежды, я оставлю ему по завещанию какой-нибудь пустячок. Надо обеспечить его на то время, когда он будет издавать мои письма. Оставлю ему… ну, сколько бы?»
Среди заждавшихся родственников и неимущих прихлебателей сенатора ходили слухи, что от состояния Райдеров у него осталось около двухсот тысяч долларов. Только он сам и его маклер знали, что, выгодно поместив деньги в разные предприятия, он за последние десять немощных, одиноких лет увеличил это состояние до миллиона.
Старик лежал, обдумывая новое завещание. По-старому половину состояния он отказывал университету, где когда-то учился, четверть — городу Уикли на благотворительные цели, остальное — племянникам и племянницам да по десять тысяч Талли, Тинкхем, Мартенсу и многострадальному доктору с условием, что тот не будет указывать ни одному пациенту, сколько ему курить.
А в эту ночь доктору Селигу, почивавшему в своем несуразном бунгало и даже во сне не видевшему уготованных ему благ, была преподнесена сумма в двадцать пять тысяч долларов, отеческое благословение и собрание исторических документов, ценность которых не поддавалась исчислению в деньгах.
Утром, мучаясь от головной боли и круто обойдясь с мисс Талли из-за скверного вкуса аспирина (в мышьяке его держали, что ли?), сенатор низвел долю Селига до пяти тысяч, но ночью она снова выросла до двадцати пяти.