Елманов. Прочитав, разорви, пожалуйста».
Я не разорвала… С тех пор прошло…
…Был объявлен поход в театр имени Пушкина. Пьеса называлась «Из искры». Автор – Шалва Дадиани (программка до сих пор лежит в том самом дерматиновом чемоданчике). Постановка Ванина. Чирков, Чукаев, Названов… Ленин, Сталин, грузчик, разорившийся князь, рабочие завода Ротшильда, прочие действующие лица. Содержание, конечно, забыто, но нетрудно догадаться, что именно разгорелось из искры. Зато помнится: низкий балкон над головами, яркий свет перед началом спектакля, мягкие красные кресла, невыразимый гвалт – нас, возбуждённых школьников, разлучённых по половому признаку учащихся раздельных школ, свели на этом спектакле – это ли не праздник? Гул, смех, визги… Мальчишки, мальчишки, мальч…
И вдруг – обвал сердца, толчок землетрясения, вспышка молнии, между ударами пульса – ни полсекунды не втиснуть… Как я поняла, что это – он? Видела прежде? Догадалась, потому что там, на втором ярусе, он стоял рядом с подругой Тонькой, недавно пообещавшей познакомить меня с неким соседом по дому (каков психологизм – сразу попала в точку!)? Не знаю. Не помню. Знаю только, что эта чарующая улыбка отравленным копьём пронзила мою готовую быть пронзённой душу, сбив её на много лет с истинного пути (что есть истина?). Журавля в небе я по неопытности приняла за журавля, спустившегося с неба прямо на мою протянутую ладонь, и с этого началась путаница всей моей жизни…
Мы познакомились. И понеслись дни другого смысла, другого цвета, другого содержания, другой формы, другого дождя, другого солнца… Всякий день, когда у меня не было занятий в музыкальной школе, мы шли с Тонькой в её подвал, садились на стоявший под окном сундук и, делая вид, что никого не ждём, разговаривали, поглядывая снизу вверх на ноги прохожих. Наконец, там появлялся он – не мог не появиться, потому что жил в подъезде, вход в который был рядом с окном, – приседал, всматриваясь со света в полумрак подвальной комнаты, убеждался, что его ждут, бежал домой «пожрать», потом спускался и усаживался напротив нас на табуретку. По комнате бегали Тонькины малолетние братья, иногда с кухни заходила усталая мать с миской в руке. Отца дома почти никогда не было.
Беседы, длившиеся часами, казались краткими, пустыми – не удовлетворяли. Говорил больше он: с изысканными интонациями рассказывал о банальных школьных курьезах, шалостях и проделках, заливался смехом, сверкая белыми, как жемчуг, зубами. Мы с Тонькой тоже смеялись, дополняя беседы своими женскими историями. Но всё было не то, не то, не то… хотелось чего-то более значительного, относящегося только к двум персонажам…
Исступлённо любуясь фонтаном легкомысленных россказней того, кто с каждым днем всё больше вторгался в сердце, я вдруг улавливала несколько брызг, которые с некоторой натяжкой можно было принять за знак. И носилась с этим знаком круглыми сутками, любовалась им вечером в постели, утром и днём – в школе, после полудня – в музыкальном классе. Потом бежала бульваром домой в надежде, что завтра, когда я буду относительно свободна, состоится закрепление достигнутых рубежей (а вдруг и дальнейшее продвижение?).
Но наступало завтра, мы усаживались на сундуке и табуретке, и тут оказывалось, что позавчерашние брызги – очередной мираж; всё начиналось с нулевой отметки: снова жаждала обмануться, снова обманывалась, принимая одну из блистательных улыбок возлюбленного за его личный дар мне. И так бесконечно. Где-то я переборщила, потеряла чувство меры, да и можно ли этого требовать от безмерно влюблённой? Это уж потом, во взрослой жизни, как только в отношения вкрадывался едва заметный диссонанс, я хватала свою любовь вместе с пальто и бежала домой биться головой о стену. В отрочестве этого ещё не умела. И, всячески давая понять, что жду знака, сидела, сидела… Обижалась, волновалась – то-то для них была потеха! А иногда вдруг взвивалось поруганное самолюбие: «Думаешь, я влюблена? Я – в тебя? Из-за тебя тут сижу? Ты тут ни при чём, в этом доме, в этом подвале живёт моя подруга». А подруга хохотала и перемигивалась с героем, что мне, конечно, поначалу было невдомёк…
В течение многих лет моей последующей жизни случайный запах сундука («сундук» – образ собирательный) мгновенно воссоздавал картинку наших посиделок в Тонькином подвале, в крепком настое запахов изъеденной временем этажерки, застиранных кружевных подзоров, нафталина, замусоленных, протёртых до внутренностей валиков дивана, топящегося по соседству котла; воскрешал ощущение романтического, никогда не унимавшегося возбуждения…
Теперь, спустя целую жизнь, трудно описать события-несобытия, происходившие-не происходившие не то что каждый день – каждый час, каждую секунду и, в конце концов, кирпичик к кирпичику, сложившие громадное здание безответной, не могущей быть никакой иной, любви.
Что это были за несобытия? Танцевальные вечера, на которых он меня ни разу ни на один танец не пригласил; встречи в нашем общем школьном переулке после уроков, когда он в лучшем случае удостаивал меня трёхминутной беседой, в среднем – говорил «здравствуй» и проходил мимо, в плохом – не замечал, в худшем – отпускал колкие реплики в присутствии мальчишек, сопровождавших его, и девчонок, сопровождавших меня. Ещё был вариант встреч в одном дворе, о котором скажу позже, – эти «свидания» чаще всего были неожиданными, а настроения героя – самыми разнообразными.
По всему району сновали озабоченные любовными интригами героини и герои – ученицы и ученики двух соседних школ. Параллельно с моим развивалось ещё несколько романов, за которыми все пристально следили. Особенно был любим пятачок на углу бульвара и Хохловского переулка, где почти всегда можно было увидеть стоявших в кружок знакомых. Иногда, возвращаясь из музыкальной школы, я попадала под обстрел насмешников, среди которых нередко находился мой возлюбленный. И тогда шёлковый шнурок нотной папки с нетленными творениями Баха, Чайковского и Черни жёг мне ладонь, и я спешила удалиться из поля зрения обидчиков.
Между тем Тонька открыла в себе недюжинный талант… интриганки и не замедлила им воспользоваться. Благо, жизнь подкинула ей меня, глупую влюблённую, не имевшую представления о «двойном дне». Масштаб её деятельности я смогла оценить лишь спустя годы. Руководили ею не злость, не зависть – только чистое вдохновение. Это было истинное творчество! Она носилась от меня к нему, от него ко мне с поручениями, которые ни я, ни он ей не давали, во мне разжигая пагубную страсть, в нём усугубляя насмешливое к ней отношение.
Несмотря на чрезвычайную занятость – училась в двух школах, дома готовила уроки для обеих – я разработала сложную систему отлавливания героя для «случайных» встреч. Чем оборачивалась для меня каждая такая встреча, особенно когда она была действительно случайной, трудно выразить: провал сквозь землю, спазм горла, сужение всех сосудов разом, дрожанье рук и ног, отлив крови, прилив глупости…
На Покровском бульваре опали, как и положено, последние жёлтые листья. На берегах любимых «Чистоков» (так мы называли сокращённо Чистые пруды) стояла непролазная грязь. Наступило тоскливое межсезонье. Порывы жестокого ветра бросали в лицо пригоршни ледяного дождя, окоченевали руки и ноги, не ворочался язык.
Тоскливо было трижды: от осени, от холода, от равнодушия судьбы к страданиям человека.
Не понимала я тогда, что судьба не всесильна, что хочу невозможного: времени, не делимого на часы, сутки и годы; пространства, не расчленённого на земные административные единицы; вечной любви; жизни без болезней и смерти.
Октябрь, ноябрь, декабрь, январь… Тогда это было целой эпохой – четыре месяца, которые теперь пролетают мгновенно. За это время я успела столько раз взлететь в высь поднебесную и столько раз разбиться о землю, что дух вышел из меня вон и я совершенно не знала, как жить. Не желая мириться с тем, что происходит, а точнее, с тем, что ничего не происходит, я носилась по району, звонила по всем телефонам – ему, всем, снова ему, снова всем, обсуждая всё со всеми. И снова хорохорилась в телефонную трубку: «Неужели ты думаешь, что интересуешь меня? Или – что жить без тебя не могу? Ха-ха-ха!»
Вскоре, с ужасом осознав, что все без исключения в обеих школах знают о моей безответной любви, я почувствовала себя преступницей, разгласившей высокую тайну собственного сердца…
Я сидела на подоконнике своей маленькой комнаты и мрачно смотрела на покрытую снегом крышу трёхэтажного корпуса, на снующих по двору людей – сколько же их обитало в нашем дворе, что когда-то примыкал к Хитрову рынку! И хоть рынка давно не было, двор кипел, как базар. По углам происходили сходки мужиков. Они что-то запальчиво обсуждали, ругались, махали руками, дрались. Они же по всем классическим канонам гоняли голубей. Голуби садились на наши окна, но согнать их грубым жестом было рискованно: всевидящее око голубятника нам бы этого не простило. Время от времени кто-нибудь из мужиков исчезал, а через несколько лет появлялся снова («амнистия» – судачили). Самым знаменитым был горбун. Его, маленького и хилого, все боялись, особенно его высокая и сильная супруга. Другой яркой достопримечательностью была тётя Груша. Она жила в одном подвале с моей подругой Леной, наперсницей моих страданий. Рассказывали, что в незапамятные времена тётя Груша была первой девкой на Хитровом рынке. Да и будучи старой, она всегда была весела (навеселе), особенно на Пасху – прямо перед подъездом, на радость всем, пела и приплясывала. Её припадочная дочь Клавдия, с усиками над верхней губой, толстая, неподвижная, с замурованной в изогнутый ортопедический ботинок левой ногой, вечно стояла неподвижной скульптурой на крышке канализационного колодца, в белой с чёрными горошками косынке летом и сером деревенском платке зимой. Однажды она упала, изо рта текла пена. В другой раз от такого же припадка Клавдия умерла. Вскоре умерла и тётя Груша. По всему району собирали деньги на её похороны. Проводили как народного героя…