Брус в руках Куизля вдруг едва ощутимо дернулся. Тот закряхтел и надавил еще сильнее; кости его, казалось, в любую секунду могли переломиться. Что-то затрещало, и весло резко поддалось. Плот крутануло в водовороте, качнуло напоследок и, словно камень из катапульты, швырнуло прочь от скалы.
Уже в следующее мгновение плот стрелой несся на три каменистых островка возле правого берега. Некоторые из пассажиров снова закричали, но рулевой справился с управлением и выровнял судно. Плот промчался мимо скалистых выступов, вокруг которых пенились волны, нырнул напоследок носом в воду, и опасная теснина осталась позади.
– Спасибо на добром слове! – Рулевой вытер глаза от пота и воды и протянул Куизлю мозолистую руку. – Еще немного, и размололо бы нас под Высокой стеной, как на мельнице. В плотогоны-то не хочешь пойти? – Он ощерился и пощупал мускулы палача. – Силен, как бык, и ругаешься тоже по-нашенски… Ну, что скажешь?
Куизль помотал головой.
– Заманчиво, конечно. Но вам от меня никакой пользы. Еще один водоворот, и меня вывернет в воду. Мне под ногами земля нужна.
Плотогон засмеялся. Палач встряхнул мокрыми волосами, и во все стороны полетели брызги.
– Долго еще до Регенсбурга? – спросил он рулевого. – Я свихнусь на этой реке. Раз десять уже думал, что нам конец.
Якоб оглянулся: позади справа и слева над рекой высились скалистые стены. Некоторые из них напоминали ему окаменелых чудовищ или головы великанов, что наблюдали за возней крошечных смертных у себя под ногами. Незадолго до них они миновали монастырь Вельтенбург – развалины, оставленные после войны и размытые паводками. Несмотря на его плачевное состояние, некоторые путники не удержались от тихой молитвы. Следующая за развалинами теснина после проливных дождей считалась серьезным испытанием для любого плотогона, поэтому несколько слов, обращенных к Господу, были отнюдь не лишними.
– Господь свидетель, разлом – худшее место на всем Дунае, – ответил рулевой и перекрестился. – Особенно когда вода поднимается. Но теперь пойдет тишь да гладь, даю слово. Часа через два будем на месте.
– Надеюсь, ты прав, – проворчал Куизль. – А иначе я это весло чертово об твой же хребет сломаю.
Он развернулся и, осторожно ступая, пробрался по тесному проходу между скамьями к кормовой части плота, где стояли бочки и ящики с грузом. Палач терпеть не мог путешествовать на плоту, хоть это и был самый быстрый и самый надежный способ добраться до другого города. Он привык чувствовать под ногами земную твердь. Из бревен можно выстроить дом, сколотить стол, да хоть виселицу поставить – так хотя бы не соскользнешь в воду в бурном течении… Куизль рад был, что в скором времени качка наконец прекратится.
Попутчики взирали на него с благодарностью. К лицам их снова начала приливать краска, кто-то молился от облегчения, некоторые громко смеялись. Отец спасенного мальчика попытался прижать Куизля к груди, но палач вывернулся от него и ворчливо скрылся за привязанными ящиками.
Здесь, на Дунае, в четырех днях пути от родного дома, ни пассажиры, ни команда плотогонов не знали, что он был палачом из Шонгау. Рулевому на носу повезло. Если бы расползлись слухи, что выправить плот ему помог палач, бедолагу наверняка выгнали бы из гильдии. Куизль слышал, что в некоторых регионах прикоснуться к палачу или даже посмотреть на него считалось зазорным.
Якоб забрался на бочку, забитую соленой сельдью, и принялся набивать трубку. После знаменитого Вельтенбургского разлома Дунай опять становился широким. Слева показался городок Кельхайм, мимо начали сновать тяжело нагруженные баржи, так близко от плота, что палач мог едва ли не дотянуться до них. В отдалении проплыл ялик, с которого доносилось пение скрипки, сопровождаемое звоном бубенчиков. Сразу за яликом тащился широченный плот, нагруженный известью, тисом и кирпичами. Он настолько осел под своим грузом, что на дощатую палубу то и дело накатывали волны. Посреди судна перед сколоченной наскоро хибаркой стоял плотогон и звонил в колокол каждый раз, когда в опасной близости от него проплывала какая-нибудь лодчонка.
Палач выпустил облачко дыма в синее, почти безоблачное летнее небо и попытался хотя бы несколько минут не думать о печальных событиях, послуживших поводом к путешествию. Шесть дней минуло с тех пор, как в Шонгау он получил письмо из далекого Регенсбурга. Послание это встревожило его гораздо сильнее, чем он хотел показать домочадцам. Его младшая сестра Элизабет, с давних лет жившая с мужем-цирюльником в имперском городе, тяжело заболела. В письме говорилось об опухоли в животе, ужасных болях и черных выделениях. В неразборчивых строках зять просил Куизля как можно скорее приехать в Регенсбург, так как не знал, долго ли еще сможет протянуть Элизабет. Тогда палач порылся в шкафу, сложил в мешок зверобой, мак и арнику и с первым же плотом отправился к устью Дуная. Как палачу, ему вообще-то запрещалось покидать город без разрешения совета, но Куизль на этот запрет наплевал. Пускай секретарь Лехнер его хоть четвертует по возвращении – жизнь сестры была для него важнее. Якоб не доверял ученым лекарям: они, скорее всего, стали бы пускать Элизабет кровь, пока та не побелеет, как утопленник. Если кто-то и может помочь его сестре, то только он сам, и никто другой.
Палач Шонгау убивал и лечил – и в том и в другом он достиг небывалых высот.
– Эй, здоровяк! Хлебнешь с нами?
Куизль встрепенулся и поднял глаза: один из плотогонов протягивал ему кружку. Якоб помотал головой и надвинул черную шляпу на лоб, чтобы не слепило солнце. Из-под широких полей виднелся лишь крючковатый нос, а под ним дымила длинная трубка. При этом Куизль незаметно наблюдал за попутчиками и плотогонами; они столпились среди ящиков, и каждый отпивал крепкой настойки, чтобы отвлечься от пережитого ужаса. Палач терзался в раздумьях; навязчивая мысль, словно назойливая мошка, кружила в его сознании. И в круговороте под скалой она лишь на некоторое время оставила его в покое.
С самого начала поездки Куизля не покидало чувство, что за ним наблюдают.
Ничего определенного палач сказать не мог. Он полагался лишь на свое чутье и многолетний опыт, который приобрел в бытность свою солдатом на Большой войне: между лопатками начинало вдруг едва ощутимо покалывать. Куизль понятия не имел, кто за ним следил и с какой целью, но зуд не проходил.
Якоб огляделся. Помимо двух монахов-францисканцев и монашки, в число пассажиров входили странствующие ремесленники и подмастерья, а также несколько небогатых купцов. Вместе с Куизлем набиралось чуть больше двадцати человек; все они разместились на пяти плотах, следовавших колонной один за другим. Отсюда по Дунаю всего за неделю можно было добраться до Вены, а за три недели – и до Черного моря. По ночам плоты привязывали у берегов, люди собирались вокруг костра, обменивались новостями или рассказывали о прошлых путешествиях и поездках. Один только Куизль никого не знал и поэтому сидел в стороне от всех, что шло ему лишь на пользу – все равно многих собравшихся он считал болтливыми дуралеями. Со своего места в отдалении от остальных палач каждый вечер наблюдал за мужчинами и женщинами, как они грелись возле костра, пили дешевое вино и поедали баранину. И каждый раз чувствовал на себе чей-то взгляд, неотрывно за ним следивший. Вот и теперь между лопаток у него чесалось так, словно под рубаху ему забрался особенно назойливый жук.
Сидя на бочке, Куизль болтал ногами и всем видом показывал, как ему скучно. Он заново набил трубку и посмотрел на берег, словно его заинтересовала стайка ребятишек, махавших с косогора.
А потом вдруг повернул голову в сторону кормы.
Он успел перехватить устремленный на себя взгляд. Взгляд рулевого, управлявшего веслом в кормовой части плота. Насколько помнил Куизль, этот человек присоединился к ним еще в Шонгау. Толстый и широкоплечий плотогон размерами ничуть не уступал палачу. Огромный живот его едва помещался в синюю куртку, подпоясанную ремнем с медной пряжкой, а штаны для удобства были заправлены в голенища высоких сапог. На поясе висел охотничий нож в локоть длиной, голову венчала столь любимая плотогонами шляпа с короткими полями. Но сильнее всего бросалось в глаза лицо незнакомца. Правая половина его представляла собой изрытое мелкими шрамами и язвами месиво – видимо, память об ужасных ожогах. Глазницу закрывала повязка, и под ней ото лба и до самого подбородка тянулся красноватый рубец, похожий на подвижного жирного червяка.
В первое мгновение у Куизля возникло чувство, что перед ним не лицо вовсе, а звериная морда.
Морда, перекошенная ненавистью.
Но мгновение миновало, и рулевой снова склонился над своим веслом. Он отвернулся от палача, словно их мимолетного зрительного контакта никогда и не было.