мужики. — А чё еще-тο берут?
— Вроде на восемь белок нечищеных — три фунта соли, малину сушеную, да грибы сушеные хорошо берут. В городето откуда грибам взяться?
— Так чё ты раньше-тο молчал?! — вскипел Спиридон Кочетов. — У меня энтой малины да грибов с прошлого года осталось — хоть жопой ешь!
— Ну, завтра и съездишь, — невозмутимо отвечал мужик. — Они там целую неделю меняться собирались. Соль, спички, мануфактура[1]. Седни-то уж всяко торговлю свернули, ночь скоро.
— Ах ты, мать твою за ногу, еще и мануфактура?! — длинно выругался Кочетов, вскакивая из-за стола. — Ладно, Иван, побегу я. С утра дел много, а тут еще это. Надобно же все подготовить да увязать.
Гости сожрали холодец, смолотили пескарей (кошка облизывалась, но ей и косточек не оставили), слопали капусту с огурцами. Ближе к полуночи, поняв, что закуски больше не будет, а пить в горло не лезет, начали расходиться.
— Ты, Ив-ван, млдец! Увжаю! — пьяно икнул Герасим Уханов — косолапый мужик, ростом на голову выше остальных. Кем он ему приходится, Иван не помнил — не то свояком, не то братом четвероюродным.
— Спасибо на добром слове! — отозвался Иван, выпивший не меньше других, но оставшийся почти трезвым.
— Дай я тя пцлую! — облапил его Герасим, норовя поцеловать слюнявыми губами прямо в губы.
— Иди с бабой своей целуйся! — увернулся солдат. Освобождаясь от объятий, брезгливо обтер липкую щеку.
— Ты чё, не увжаешь? — пьяно обиделся Герасим. Набычившись, сел рядом.
Иван отвечать не стал, принявшись скручивать папироску.
— Табачком угостишь? — спросил Герасим и, не дожидаясь ответа, нахально потянулся к кисету.
Николаев, перехватил загребущую руку, оторвал от газеты клочок, насыпал табачка, подал Уханову. Тот попытался скрутить "козью ножку", но все рассыпал.
— Раззява, — хмыкнул Иван.
Пожалев мужика, отдал тому свой окурок.
— Хорош, табачок-то. Турецкий? — затянулся Герасим, обсасывая самокрутку, как леденец — со чмоканьем и чавканьем.
— С Кубани.
Уханов хотел вернуть окурок хозяину, но Иван, глянув на обслюнявленную газету, брезгливо отмахнулся и свернул новую.
— Ну, чё в деревне-тο нового? — поинтересовался Иван.
Герасим скривился, почесал давно не мытую башку:
— А чё у нас нового? Все по-старому. Выпить, да в морду кому дать. Я вон в девятнадцатом годе, на Рожество, Оську Пшеницына прибил, — похвастался Герасим. — Помнишь Оську-то?
Оську Иван помнил. В конце семнадцатого вместе с войны пришли. Пшеницын говорил, что досыта вшей в окопах покормил и крови накушался, добровольцем в армию не пойдет. Многие так говорили. Думали, все, навоевались! Ан нет, Советская власть стала забирать в РККА не только добровольцев, а всех подряд. Слышал, что убили Оську, но думал, что на фронте.
— Мы с ним выпили, слово за слово, он мне в морду, я ему в рыло! Он меня топором к-как вдарит! Во, след остался, — разворошив волосы, показал Уханов шрам вполголовы. — Добро, что обухом, а не острием! А я его к-как поленом наверну, так у него и череп вдребезги! Утром просыпаюсь — мать твою в душу, не помню ни хрена, башка в крови! Как это я кровью-то не истек? Генаха — сынок мой, в Абаканово съездил, фершала привез. А следом милиционеры катят. Фершал башку зашил, милиционер в тюрьму отвез! Шесть лет дали, год отсидел.
— А чего так мало?
— Так анмистия вышла, в честь второй годовщины революции. Год отсидел, зато на фронт не взяли. Так ладно, что не взяли. Хрен ли там делать?
Слушая пьяные откровения Уханова, Иван начал потихонечку закипать.
— Сынки-тο твои, были на фронте? По возрасту должны.
— На фронте-то? — хохотнул Герасим, докуривая. — Чё они там забыли? Вшей кормить да кровушкой умываться? Чужой крови не жалко, а коли своей? Не хрен было кровь-то лить, лучше было водку пить! — заржал мужик, довольный, что сочинил складуху. — Раза три брали, а они сбегали. Ну и чё? Дали по пять годков за дезертирство, а по полгода не отсидели! Анмистия им вышла… Хе-хе. Чё за Советску власть воевать, коли нам и тут хорошо?
— Тебе Советская власть землю дала?! А кто эту власть от контры защищать должен?
— Гы-гы-гы! На войне-то и без нас есть кому воевать. Дураки вроде тебя всю жисть воюют, а жизни не видят.
— Ах ты, сучий потрох! — вскинулся с места Иван, будто подброшенный пружиной.
Герасим, получив по морде, отлетел сажени на две, но на ногах устоял.
— Да я тебя, вошь окопная!
Бабы заголосили для порядка, мужики и парни радостно вытаращились, предвкушая потеху. Уже начали раскалываться на партии — кто за Ивана, кто за Уханова. Что за гулянка, если никому в морду не дали и скулы не своротили?
Герасим попытался ударить Ивана в ухо. Бил с размаха, от всей дури, но тот лишь отодвинулся, тяжелый кулак пролетел мимо, а мужик, не удержавшись на ногах, упал, пропахав землю не раз ломаным носом. Подниматься не стал, так и пополз. Дополз до поленницы, ухватил из нее чурку, вскочил. Пьяный Герасим с поленом в руках был страшен. И, окажись на месте Ивана кто-нибудь из деревенских мужиков, начальнику милиции была бы завтра работа. Но отставной солдат присел, а когда полено просвистело над головой, ухватил забияку за ворот рубахи да за рукав и перекинул тяжелую тушу через себя.
Уханов, встретившись с землей, ухнул и притих, а на Ивана бросились его сыновья — Тимоха и Генаха, здоровые, как бычки-трехлетки, и такие же дурные. Что сделал Иван, народ не разглядел, но Тимоха, подскочивший первым, уже катался по траве, держась за сокровенное место, а Генаха верещал, баюкая руку, не иначе все пальцы поломаны!
— Уби-и-или! — тоненько заголосила беззубая Люська Уханова — вечно битая жена Герасима.
— Пасть закрой, дура! — рявкнул на нее Иван, обернулся к оторопевшим односельчанам: — Чего рты раззявили? Воду несите!
Герасим очухался после второго ведра, а после четвертого почти протрезвел. Сидя в луже, тоненько икал и таращил глаза.
— Эй, как там тебя? Сюда иди! — позвал Иван Генаху, а когда тот выматерился сквозь слезы, сграбастал парня за загривок, уронил на землю и уселся к нему на