Чем ближе 26 ноября, тем теплее, тем нежнее Гриша Безбородко относился к полезному своему другу Олсуфьеву.
Обо всем этом Олсуфьев не догадывался, конечно. На Сергиевскую он примчался в надежде на помощь и, ворвавшись в библиотеку, произнес торопливо:
— Выручай, Гриша!
Безбородко поднялся навстречу ему и спросил участливо:
— Сколько?
— Да ты о чем?
— Спрашиваю, сколько денег тебе, друг мой, нужно. Ты, верно, проигрался?
Олсуфьев опустился в кресло. Скученно, как солдаты в строю, плечом к плечу, стоят вдоль стен книжные шкафы; на всех дверцах — большие сургучные печати, из-под которых, словно локоны из дамской прически, выбиваются веревочные концы.
— Ты мне не ответил, Ника.
Олсуфьев резко повернулся.
— Ты, стало быть, думаешь, что я только бражничать и в карты проигрывать способен?
— Нет, я о тебе лучшего мнения, ты это знаешь. Но у тебя такое несчастное лицо, а мне рассказывали, что у вас вчера на дежурстве шла большая игра.
— Играл, проиграл и рассчитался. Но я в самом деле несчастен. Жандармы арестовали отца Тересы. Она в отчаянии. Помоги мне, прошу тебя!
— Я? Но чем я могу помочь?!
— Можешь! Именно ты! Поезжай к дядюшке Александру Григорьевичу. Ведь он государственный контролер. Дубельт ему не откажет. Упроси, умоли его: пускай освободят старика Финоциаро. А я отправлюсь к Владиславлеву. Владимир Андреевич свойственник мне. Он подготовит почву, чтобы дядюшке твоему не пришлось быть настойчивым. Прошу тебя, поступись гордыней, Гриша… Ты не ходатай, знаю, но пойми, Тереса умрет от отчаяния.
Гриша действительно не был ходатаем, потому что чужие беды его не трогали. Но отказать Олсуфьеву он не решился.
— Понимаю тебя, Ника, я всем сердцем с тобой. Но подумаем, как лучше все это сделать. — Вдруг его точно осенило — он горячо произнес: — Ника! Поезжай к своей тетушке! Ника, одно ее слово — и старик будет свободен!
— К ханжихе! — воскликнул Олсуфьев. — «Зачем о каком-то безбожнике шарманщике беспокоишься?» — спросит она. Нет, Гриша, ханжиха мне не поможет.
Безбородко решительно двинулся к двери.
— Тогда идем: ты к Владиславлеву, а я — к дядюшке. Попробуем вызволить старика!
В воротах, прощаясь — им нужно было в разные стороны, — Олсуфьев задержал руку товарища в своей и растроганно сказал:
— Ты, Гриша, ангел!
— С петушиными крылышками, — подхватил Безбородко весело.
Ирония, прозвучавшая в словах товарища, неприятно задела Олсуфьева; но он был слишком занят собой, чтобы доискаться причин, которые побудили друга несколько изменить тон.
4
Появлению родственника полковник Владиславлев обрадовался.
— Каким счастливым ветром тебя занесло? А лицо почему постное? У тебя, Ника, все благополучно?
— Увы, нет! Я к тебе, Владимир Андреич, с докукой.
Владиславлев потянулся было к колокольчику, но Олсуфьев перехватил его руку.
— Нет, Владимир Андреич, не надо: ни пить, ни есть я не стану. Некогда…
— Тогда и знать о твоем деле ничего не хочу. К родственнику приходить на минуту — ишь что придумал!
— Владимир Андреич, ты пойми…
— И не проси — не пойму! Является родственник раз в год, и то здравствуй — прощай!
Олсуфьев вздохнул.
— Звони, что поделаешь…
Лакей вкатил в кабинет столик с напитками и закусками.
После четвертой рюмки, когда Владимир Андреевич успел расспросить обо всех многочисленных Олсуфьевых, он наконец милостиво разрешил:
— Ну, теперь можешь о деле рассказывать.
Николай говорил чуть не со слезами на глазах. Владимир Андреевич слушал с сочувствием и не потому, что судьба шарманщика его трогала, а потому, что неожиданно открыл для себя нового Олсуфьева, серьезного и глубоко страдающего.
Владимир Андреевич — бывший адъютант Бенкендорфа, а теперь Дубельта — был литератором. Он издавал альманах «Утренняя заря», где печатал и свои, но тому времени либеральные, рассказы. Все, что рассказывал Олсуфьев, представляло готовый сюжет для новеллы.
Когда Олсуфьев закончил, он заметил, что глаза у Владимира Андреевича гневно потемнели.
— Ты мне не веришь?
— Верю, и мне тебя жаль. Но помочь я не могу тебе — вот в чем горе-то! Мой патрон не допускает к этому делу никого. — Налив себе водки в рюмку, Владиславлев залпом осушил ее. — Но вот что, Ника: завтра я дежурю по управлению. Приходи ко мне в пять часов — вызову твоего шарманщика, и ты с ним поговоришь, в моем кабинете.
— Можно с Тересой?
— Лучше не надо.
До победы было еще далеко, но в тучах появился небольшой просвет, и Олсуфьев ушел от Владиславлева обрадованный.
На следующий день без десяти минут пять он подъехал к главному подъезду III отделения.
Жандармский капитан повел его длинными коридорами и бесчисленными переходами, то поднимаясь, то спускаясь по каменным лестницам, мимо тяжелых дверей с маленькими зарешеченными окошечками.
Перед одной дверью жандарм остановился:
— Подождите, поручик. Сейчас доложу.
Но докладывать не пришлось: дверь распахнулась, и на пороге показался сам Владиславлев.
— Не вовремя ты явился, Ника! Тут с одним господином мне нужно поговорить. Хотя ты ведь итальянского не знаешь?
Олсуфьев подтвердил: он понял уже, что и вопрос и его ответ предназначены, главным образом, для уха жандармского капитана.
— Тогда посиди у меня, поскучай немного. — И обратился к капитану: — Введите шарманщика.
Вошел Финоциаро — тощий, длинный, бронзоволицый. Увидев Олсуфьева, он не выразил удивления и сразу заговорил:
— О, синьор Николя, мадонна вняла моей мольбе! Я знал, что вы придете. Я должен был с вами поговорить. Видите шрам? — Он ткнул пальцем в полукруглый рубец на шее. — Это старший Кальяри резал меня серпом. Я его убил. Тогда средний Кальяри застрелил моего единственного сына. Я убил среднего Кальяри. Но есть еще младший в их роду. Я убежал с Корсики, убежал в Италию. Из-за Тересы. Я — один, без родни, убьет меня младший Кальяри, и Тереса погибнет. А Кальяри — за мной. Я опять убежал — в Россию. И Кальяри сюда: он тут, в Петербурге. — Старик рванул ворот рубахи, вскрикнул: — Синьор Николя, вы человек благородный, спасите мое дитя! — Он скрипнул зубами, сжал кулаки и, бросившись к Владиславлеву, закричал: — За что вы держите меня под замком? Зачем я вам?!
Вспышка гнева тут же прошла, и шарманщик горестно уткнулся лицом в стену. Он не мог совладать со своим горем: стонал, бил себя кулаками в грудь и рыдал.
Исповедь его произвела на офицеров гнетущее впечатление. Владиславлева тронула трагедия затравленного человека, до Олсуфьева же дошло только то, что Тересе угрожает опасность.
Просвет в тучах больше не расширялся: государственного контролера Александра Григорьевича Кушелева-Безбородко также постигла неудача. Вечером того дня, когда Олсуфьев был в III отделении, Безбородко встретился с Дубельтом в концерте бельгийского виолончелиста Франсуа Серве.
— Рад видеть вас в добром здравии, Леонтий Васильевич, — приветствовал Безбородко Дубельта.
— Бог в великой своей милости все еще терпит меня на грешной земле, — дружелюбно ответил Дубельт.
— Господь каждому воздает по заслугам.
— Но не все так снисходительны, милый граф.
— Из зависти, Леонтий Васильевич. Из одной только зависти. Чем больше власти у человека, тем больше у него врагов. А тяготы власти? Кто о них думает?! Каждому из нас нелегко, но вам в вашей должности, дорогой Леонтий Васильевич, должно быть особенно тяжко. В ваших руцех человек! Ответственность за че-ло-ве-ка! За живое существо, созданное по образу и подобию господа нашего.
Дубельт, прищурившись, взглянул на государственного контролера и с легкой усмешкой спросил:
— Что это вас на проповедь, Александр Григорьевич, потянуло? Какое блюдо вы елеем поливаете?
Кушелева-Безбородко не обидела дубельтовская ирония, напротив — обрадовала; он сказал весело:
— От вас, дорогой, ничего не скроешь, вы читаете в человеческом сердце. Да, я хотел просить у вас милости для одного старикашки. Финоциаро его зовут.
Дубельт сразу посуровел; он тронул снурки аксельбанта и спросил настороженно:
— А известно ли вам, кто такой этот старикашка?
— Знать не знаю и ведать не ведаю.
— То-то! — И повернулся спиной к государственному контролеру.
Эти проклятые шарманщики измучили Дубельта. Уже на первом докладе он понял, что интрига против Мордвинова не удалась — хоть бы самому выпутаться из этой истории. Шарманщиков было много, со всеми он беседовал лично и сам же записывал их показания. Были среди них корсиканцы, сицилийцы, калабрийцы, далматинцы из-под Триеста. Горячий, обидчивый и наивный народ. Что ни день — все новые россказни; можно подумать, что у каждого из них не одна биография.