— Чем тебе полюбился шарманщик?
— Не он, ваше высокопревосходительство, а его дочь.
— Вот оно что… Как его звать?
— Финоциаро.
Дубельт насторожился: Финоциаро возглавляет список преступников, отпусти он его — рухнет все обвинение. Но тут же вспыхнула мысль: а не удастся ли именно с помощью рукописи выбить последнюю ступеньку из-под ног ненавистного Мордвинова?
— Хорошо… Сам был молод, Олсуфьев, сам был грешен. Жду тебя, приходи, но только с рукописью.
К Дубельту подошел Пиетри.
Олсуфьев направился в дежурную комнату. Немного успокоившись, он вспомнил, что во время разговора с Дубельтом ему почудилось, будто за бархатной портьерой, за той, что справа от Гермеса, то ли портьера шевельнулась, то ли чья-то рука неестественно близко притянула ее к оконному косяку.
«Неужели подслушивали?! Ну и пусть! — решил Олсуфьев. — Не государственные же дела обсуждали!»
Во время недавнего пожара в Зимнем дворце сгорела и кордегардия — караульная рота размещалась сейчас в старой буфетной, а для дежурных офицеров был отведен Синий зал, по соседству с апартаментами фрейлин. Это соседство стесняло офицеров, особенно в ночные часы, когда дворцовый комендант требовал чуть ли не гробовой тишины. Осенние ночи тягостно длинные, спать на дежурстве не полагается, поговорить в полный голос нельзя! Остаются карты.
Без обычных шуток, без подтрунивания над неудачниками, без тех возгласов, которые сами собой подчас вырываются из стесненной груди, когда верная карта оказывается вдруг битой, — азартная молчаливая игра изматывает больше, чем беспокойный сон в душную ночь.
Поэтому так удивились офицеры радостно оживленному состоянию поручика Олсуфьева. Он сегодня не играл, а школьничал: подолгу задерживал карты в руках, улыбался чему-то, часто подносил карты к лицу, словно скрывался от чего-то.
— Что с тобой, Козлик?
Олсуфьев не отвечал, но по его разгоряченному лицу, по блеску в глазах угадывалось, что он возбужден.
Козлик действительно был возбужден. Он видел себя (так отчетливо можно видеть себя только во сне) в кабинете у Дубельта. «Ваше превосходительство! Вот она — рукопись!» Дубельт берет рукопись своими сухими пальцами, гладит ее.
«Олсуфьев! — говорит он растроганно. — Ты сослужил службу своему государю!»
«Распорядитесь, пожалуйста, чтобы отпустили со мной шарманщика Финоциаро!»
Дубельт зовет адъютанта:
«Выдать на руки Олсуфьеву шарманщика Финоциаро!»
— Козлик, — зашипел сосед слева. — С какой карты ты ходишь?!
Видение исчезло, но приподнятое, возбужденное состояние не покидало Олсуфьева. Он играл рассеянно и делал грубые промахи.
— С тобой сегодня невозможно! — решительно заявил сосед.
Нервы постепенно успокаивались, а успокоившись, Олсуфьев понял, что пока радоваться нечему. Ему повезло, но журавль-то еще в небе: ведь рукописи у него нет! Она в шкафу, и шкаф опечатан сургучными печатями… да и не в его квартире находится!
Рождались планы один смелее другого, и каждый следующий план, как и каждый шаг при подъеме в гору, приближал, казалось, Олсуфьева к цели.
К утру он уже был уверен: «Добуду!»
6
Караульная рота семеновцев вернулась в казарму; офицеры разошлись по домам.
За Олсуфьевым увязался поручик фон Тимрот — белобрысый, с тонким длинным носом и вытянутым, как у щуки, ртом. Олсуфьев думал о своем и не слышал, о чем говорит попутчик, но однообразный, как звук пилы, голос Тимрота раздражал.
— Прощай, я тороплюсь.
— Жаль, Олсуфьев, я полагал, что и ты честью нашего полка дорожишь.
— При чем тут честь полка? — насторожился Олсуфьев. — Ты о чем говорил?
— Об офицере нашего полка, который вел большую игру в каком-то доме: его там в шулерстве уличили.
— Врешь!
Тимрот остановился — его щучий рот вытянулся еще больше.
— Олсуфьев, — произнес он ледяным голосом, — ты забыл, что говоришь с фон Тимротом.
— Фамилию его назови!
— Фамилии не знаю. Мне описали только его внешность: большой, толстый, сопит, когда в карты играет.
— Кто сказал тебе?
— Благородный и уважаемый человек.
Сообщение взволновало Олсуфьева.
— Что же ты предлагаешь?
— Сегодня у нас в полковом собрании вечер, будут почти все офицеры. Игроки сядут за карты. Вот по приметам мы шулера и найдем.
В другое время Олсуфьев сам поднял бы на ноги весь полк: среди них, семеновцев, шулер! Но…
— Я занят, понимаешь, очень занят, не смогу быть сегодня в собрании. А ты, Тимрот, займись этим делом. Найди прохвоста! — Он поднял руку к козырьку фуражки и движением этой же руки остановил проезжающую пролетку.
Тимрот церемонно поклонился и отошел. Олсуфьев поехал на Сергиевскую, но Кушелева-Безбородко не застал дома. Оставив записку: «Ты мне нужен до зарезу!» — Олсуфьев отправился на Охту.
Сидя рядом с Тересой, глядя в ее печальные глаза, он говорил без умолку.
Тереса не прерывала его.
Обычно Олсуфьев деликатно спрашивал, что она делала, о чем думала, а сегодня он говорил о небе Италии, о пиниях и цикадах, и говорил отрывисто, неожиданно обрывая себя на полуслове, и Тереса чувствовала, что Олсуфьев думает о другом.
Это почувствовала и квартирная хозяйка.
— Поехали бы лучше домой, — мягко проговорила она. — Отоспались бы после этих караулов.
— Вы правы, Марфа Кондратьевна. Ночь не спал.
— Я вас поняла, — тихо промолвила Тереса по-итальянски. — Произошло что-то и, чувствую, важное. Не говорите, что именно, я вам верю, всем сердцем верю. — И по-русски добавила. — Поезжать домой.
Однако Олсуфьев поехал не к себе, а снова к Кушелеву-Безбородко. Тот оказался на этот раз дома.
— Новая беда? — спросил он с тревогой.
Театральным жестом Олсуфьев показал на книжный шкаф.
— Вот где мое спасение!
— Школьничаешь, Ника, а я, прочитав твою записку, подумал черт знает что. Любишь ты драматические положения. Но Чайльд-Гарольд из тебя не получится.
— Гриша! Ничего ты ровным счетом не понял! Положение в самом деле драматическое, но совсем не в духе Чайльд-Гарольда. Передо мной стоит гамлетовский вопрос: «Быть или не быть?» Ответ на этот вопрос зависит от тебя одного.
— Что-то слишком туманно…
— Тогда выслушай.
И он рассказал, что произошло вчера на дежурстве.
— Гриша! — закончил Олсуфьев свое повествование. — Мое счастье в твоих руках. Дашь рукопись — Тереса спасена. Откажешь — Тереса погибнет.
— Ты с ума сошел! Разве я могу распоряжаться рукописью из опечатанного шкафа?!
— Я все продумал. За снятие печати полагается штраф — я его внесу. А рукопись получу обратно!
— Да кто тебе вернет ее?
— Государь! Дубельт отвезет ему рукопись в тот же день, как я ему передам. Государь принимает Дубельта утром и вечером. Если я передам рукопись Дубельту днем, он отвезет ее государю вечером между семью и восемью. Это будет в день моего дежурства. В восемь государь едет на прогулку и проходит мимо Синего зала. Я ожидаю его в коридоре, бросаюсь перед ним на колени и рассказываю историю рукописи. Ты знаешь Николая Павловича — он любит, когда перед ним душу свою раскрывают. К тому же я не ставлю его в трудное положение: он ничего французу не обещал. А тут перед ним возможность проявить великодушие. И он проявит его!
— А если нет?
— Не может государь жертвовать честью своего офицера для того только, чтобы сделать приятное чужеземцу-французу. Не может! Он поругает меня, дернет за ухо; все будет, знаю, но рукопись он вернет. Наконец, Гриша, клянусь тебе: я, Николай Олсуфьев, верну тебе рукопись! Хочешь, напишу клятву в виде расписки? — закончил он торжественно.
Безбородко отошел к окну, молча постоял там несколько минут. Ни судьба шарманщика, ни горе его дочери, ни отчаяние друга не интересовали его. Но, думал он, если откажешь Олсуфьеву, этот теленок с отчаяния может черт знает что выкинуть — еще к Елене поедет и такое наговорит…
— Ника, — начал он, повернувшись, — ты знаешь, что для тебя я готов сделать все. И сделаю! Но, прошу тебя, повремени несколько дней.
— Сколько?
— Сегодня у нас двадцать второе ноября. Отправляйся к Дубельту, скажи ему, что рукопись доставишь тридцатого.
— Почему? Почему не сегодня? Гриша! Понимаешь ли ты, что значат восемь дней для Тересы? Море слез, восемь бессонных ночей! Зачем эта проволочка? Ведь ты хочешь помочь мне, Гриша?!
— Хочу.
— Тогда дай рукопись сейчас. Прошу тебя!
Безбородко понял: отказать — значит поссориться, а этого он не мог позволить себе накануне помолвки с кузиной Олсуфьева.
— Бери! — сказал он решительно.
Олсуфьев заключил товарища в объятия; у него не хватило слов, чтобы выразить благодарность.