Ибо дочери была нужна обувь, и лучше из Барселоны.
Я впал в ярость, голову заклинило, глаза налились кровью, я немногим отличался от картинки быка с ближайшей афиши, возвещающей о грядущей корриде.
То ли на седьмом, то ли на восьмом магазине меня прорвало и я заявил, что больше никуда не хочу. Что лягу сейчас под ближайшей стеной и там и буду лежать оставшиеся — уже сколько? полтора? — так вот, оставшиеся полтора часа. Я рыл барселонский асфальт копытами, я бил хвостом, я хотел всадить хоть в кого свои острые бычьи рога.
— Он сумасшедший! — сказала дочь.
— Ты сумасшедший! — заявила жена.
Я повернулся и влетел в незаметную дверь по соседству.
И в нос мне ударил абсолютно божественный запах.
Запомните этот адрес: улица Портаферисса, дом 22. Магазинчик, называющийся «Jamaica coffee shop», естественно, что чек я сохранил так же, как и свой первый счет из ресторанчика Мануэля.
Было это 27 июня, в пятнадцать часов ноль ноль минут двадцать две секунды барселонского времени. То есть, в 15:00:22. Как раз в это время полноватая и смуглая девица за стойкой протянула мне малюсенькую чашечку с таким потрясающе крепким кофе, какого я не пил, по-моему, еще никогда. Это был сорт арабики «Коста-Рика», и первый же глоток убил во мне разъяренного быка, вокруг было прохладно, обжигающее солнце осталось там, на улице Портаферисса, где остались многочисленные обувные (и не только) магазины, мои жена и дочь, толпы ошалевших от дневной жары прохожих, а здесь было прохладно, здесь было темно, и я пил крепчайший кофе, который делал мою кровь еще горячее, и мне казалось, что я могу просидеть здесь, вот за этой стойкой и за этой малюсенькой чашечкой кофе, еще очень много лет.
Может быть, что и до конца жизни.
Ибо мне было хорошо, мне было очень хорошо.
Я сделал последний глоток и вдруг понял, что в моей жизни начался тот роман, у которого нет конца, если, конечно, не считать концом смерть.
Я встал из-за стойки, улыбнулся, сказал «мучас грасиоз» и вышел обратно на раскаленную улицу Портаферисса, где жена и дочь уже поджидали меня у входа в очередной обувной магазин.
12
Хотя это далеко не все про Барселону, как далеко не все и про парадигму Восток — Запад, как и про то, отчего я все-таки решил написать все это.
Ведь надо отчетливо понимать, что мои небрежные записки за боковым столиком ресторана «Mar Vent» никоим образом не являются путевыми.
Это попытка разобраться в том, отчего мне плохо в одном месте и хорошо в другом.
Точнее, в других.
Ибо как на Востоке, так и на Западе мне пусто по-разному, но комфортно.
На Востоке комфорт этот ближе к физиологическому, на Западе — как выяснилось после пребывания в Испании — к психологическому.
То есть во мне одновременно сосуществуют как восточные слагаемые, так и западные, и лишь недавно я смог понять, что из этих слагаемых есть что.
Я хорошо чувствую томную леность Востока, это почти равное нулю течение времени, это желание раствориться в окружающем мареве потной жары, которая спадает к вечеру, и тогда ты выходишь под низкое черное небо, ощущая ноздрями медовую свежесть наступающей ночи.
Но я так же хорошо чувствую себя и в приветливой отчужденности людского потока на набережной маленького курортного городка, что находится вверху испанского побережья Средиземного моря, того самого потока, в котором до тебя никому нет дела, но при этом ты все равно остаешься самим собой и ни одна частичка тебя не вызывает ни у кого агрессивного, хамского отторжения.
То есть мне одинаково уютно и там, и там, но тогда почему мне плохо в том месте, где я на самом деле — то бишь не мысленно, а физически — пишу эти строки?
Да очень просто, можно не любить и не принимать своеобразную цивилизацию Востока, но при этом нельзя отрицать, что это — цивилизация.
И точно так же можно не просто не любить, а до колик ненавидеть цивилизацию Запада, но ее в любом случае нельзя ставить под сомнение.
А вот пребывание вне цивилизации парадоксально уже хотя бы тем, что личность твоя становится столь же призрачной, как само твое бытие во временной щели, в том историко-географическом прочерке, который есть ничто иное, как помноженные друг на друга самомнение и гордыня.
Средиземноморский роман — это еще и роман в поисках психологического комфорта.
Более того, психофизиологического.
А это значит, что опять пора в Испанию.
13
Испанский бомж (а может, каталонский)
возник из темноты, когда с женой сидел я на веранде
отеля и пил свой чай — пакетик «липтона» +сахар + лимон…
Он что-то пробурчал, зрачки сверкнули,
разило перегаром, немытым пальцем он указал на пачку сигарет…
«Не понимаю», — сказал я по-английски,
он усмехнулся, сигарету взял и отвалил
к полякам по соседству…
За ним пространство с хрустом разрывалось,
как будто его взрезали ножом…
14
Самого счастливого человека, которого я когда-либо видел, я встретил в свой первый испанский понедельник.
Приехали мы в субботу, затем было воскресенье.
А в понедельник с утра мы отправились на ярмарку.
Ярмарка в Бланесе — это просто распродажа залежавшихся товаров, хотя среди них можно найти и кое-что стоящее.
Например, яркие куклы танцовщиц фламенко.
Или очень дешевые темные очки устаревших моделей.
Или майки с трафаретные надписями «Vacation in Spain» по цене не более тысячи песет, а можно и дешевле.
В общем, самая обычная провинциальная ярмарка, которая интересна одним — что она на берегу Средиземного моря, у порта, а в порту яхты и катера, а самое в ней забавное — это тот народ, который толчется здесь и перебирает, жулькает, жамкает все эти залежалые и не очень дорогие товары, делая свой курортный понедельничный шопинг.
И мы шли по набережной в сторону порта, море было по-утреннему спокойно, пляж еще не усеяли толпы загорающих, жара еще не обрушилась на Бланес, как это случится через каких-нибудь два — два с половиной часа, когда солнце перейдет в зенит и наступит время сиесты.
И тут-то он нам и попался, он стоял у мольберта и рисовал море. И чаек.
Ему было лет пятьдесят, коренастый, плотный, в чем-то копия Мануэля, хотя и без аккуратно подстриженных усов. Да и одет он был по-другому — в вылинявшей майке с надписью «Adidas», в шортах, в темных очках и серой солнцезащитной кепке.
Рисовал он акриловыми красками на черных оргалитовых листах, которые были расставлены тут же, рядом с мольбертом. Большой лист — восемь тысяч песет, поменьше — четыре тысячи, совсем маленький, альбомного размера, — две тысячи.
И те, что за восемь, были действительно хороши, на одном из них была скала Сан-Джорди и кусочек бланесского порта, и белесовато-синее от жары небо уютно расположилось на черном оргалите, хотя все это было не столько точным изображением пейзажа, сколько впечатлением от него, неким immagination.
Народ, идя на ярмарку, останавливался у мольберта. А человек улыбался и продолжал что-то подводить кисточкой, обмакивая ее то в одну краску, то в другую.
Мой английский к утру понедельника совсем проснулся, а потому я решительно высказал автору свое восхищение от увиденного.
И тут он заулыбался. Он и так-то не казался букой, но тут он заулыбался вовсю, причем отнюдь не потому, что увидел во мне потенциального клиента. Ему просто стало хорошо от того, что кто-то вот шел на ярмарку, остановился и сказал, что как ему нравится все это — эти пейзажи, эти краски, эти цвета.
— Тамайо, — сказал он, — меня зовут Тамайо!
Хотя на визитке, которую он торжественно преподнес мне на прощание, имя его звучит намного торжественнее — Исидро Де Хуан Тамайо, да и выглядит он на этой визитной карточке намного солиднее, да и репродукция пейзажа — маленькая, размером с почтовую марку, — что напечатана на той же визитке, намного интереснее всех тех работ, что я видел на набережной, направляясь на ярмарку.
Но это просто ремарка, речь идет о том, что в то утро я встретил очень счастливого человека. Тамайо так и сказал — я очень счастливый человек сейчас, знаешь, амиго, я тринадцать лет жил в Германии, я продавал свои работы в галереях, но потом я понял, что я несчастлив. И я вернулся обратно. Я езжу по побережью и рисую эти пейзажи — о, это впечатления, это то, что рождается в моей голове. Я смотрю, думаю и рисую, раз — и готово, и я счастлив, потому что здесь солнце, я занимаюсь тем, чем хочу, и я свободен, пусть даже я бедный человек, как любой художник… Ты купишь картину?
— Не сейчас, — сказал отчего-то я, — но я вернусь и куплю, ты когда здесь будешь еще?
— В следующую субботу, — сказал, все так же улыбаясь Тамайо и подарил моей дочери узкую оргалитовую полоску с ярчайшей ромашкой.
— Я вернусь, Тамайо! — сказал я и действительно попытался найти его в субботу, но было жарко, было очень жарко и Тамайо, по всей видимости, просто не добрался до Бланеса из Барселоны, где он жил с семьей и где была его мастерская.