– Э-э, полковник!.. Экие вы все… стрелял бы себе из своих тяжелых, чего в Комиссию полез!..
– Зачем вы?.. – прохрипел полковник.
– Зачем вам это говорю? – перебил хозяин кабинета. – Ай, какие мы нервные! Все фронтовые артиллеристы такие? Бедная наша артиллерия.
– С артиллерией все в порядке, – часто и глубоко дыша, полковник приходил в себя. – Зачем вы это делали?!
– А у меня, извините, директива была. Устная директива, и ни кого-нибудь, а тогдашнего Верховного Главнокомандующего, Великого Князя Николая Николаевича: любой ценой порочить того, кого вы Гришкой назвали. По-моему, получилось, а? Соизволите в обморок упасть? Нашатырчик не требуется? Вздумаете за пистолетик схватиться, я и это проходил, у меня тоже имеется, и ежели на вскидку, кто вперед, то вам до меня, как до Луны, только дернитесь, во лбу пулю будете иметь… И чего вдруг такая реакция, коли сами жаждали отречения? Радуйтесь! Революция – это грандиозный спектакль, одну из малюсеньких сцен которого вы изволили наблюдать в «Яре» на позапрошлом Благовещеньи, в качестве зрителя. А спектаклю, извините, актеры надобны, вроде Фунфырикова и Сашеньки Блока, ну и – ре-жис-се-ры!.. – щекастую физиономию расперла издевательская улыбка. – Оставайтесь-ка, милейший, зрителем, и – аплодируйте! Недавно я еще одну директиву выполнил, и тоже – устную: был вынут из могилы и сожжен труп столь ненавистного вам персонажа. Зрелище было достойно грандиозности всеобщего спектакля. Кстати, пепел с того кострища тоже белый почему-то, как в этой шкатулке.
– Шкатулку я заберу.
– Ой, да и на здоровье! А завтра можете быть свидетелем еще одной сценки всероссийского спектакля: похороны «жертв революции» под сопровождение «Вы жертвами пали…» Ну и, как вы догадываетесь, режиссером опять я. Беда, что жертв мало, особенно в «Царском». Убитые городовые не в счет, хотя их очень много, но… туда и дорога…
– Городовые?! За что?!
– Что, опять нашатырчику? Как это за что? Они же против революции, они олицетворение старого мира! Ну и понятно, революционным трудящимся и солдатским массам это не по нраву. И здесь режиссеры бессильны перед реакцией публики, – хозяин кабинета картинно развел руки в стороны. – И, скорее всего, их будут еще долго отлавливать и, увы, убивать.
– Но городовой – это никак не олицетворение! Это страж порядка, охранитель мирных жителей!..
– Толстопузых мещан? Им скоро тоже достанется, как и кое-кому из офицерского корпуса. А наших, увы, но к счастью, мало пало в борьбе роковой. Всего шесть человек нашли. Угорели, бедолаги, в подвале магазина, спьяну. Пришлось подыскивать для кворума… Нашли в морге покойницу-кухарку, ну и на Казанском кладбище пришлось выкопать то, что осталось от давно похороненного стража (а он оказался из тех, кто в пятом бунт в Питере подавлял, ха-ха-ха!). А похороним мы их на лужайке в Александровском парке, прямо под Царским кабинетом, то бишь, бывшим кабинетом бывшего Царя.
Ну, а теперь, что ж, не смею, так сказать, задерживать. Скатертью, так сказать, дорога. О!.. Я вот тут все думал, как бы обозвать сотрудников нашей ВЧК, чтоб профессионализм звучал, ну вроде как: жестянщик, токарь и т. д. И придумал. Мы – че-ки-сты! Букву «В» лучше опустить, она дисгармонирует. Эдакое нависающе шипящее: чекисты! Вам, увы, им не бывать. Ну, и, надеюсь, что в этом кабинете мы видимся в последний раз. Деятельность в ВЧК тяжела для тяжелой артиллерии.
Глава 3
Тоска, пустота, безысходность – эти три злодейки ползали в душе полковника Свеженцева, когда брел он назад к вокзалу. И непогодилось под стать этому ползанью: мело и морозило так, будто не конец марта, не середина Пасхальной недели, а середина января, под Крещение.
«Зритель… действительно – театр, и двери заперты, не убежать. А со сцены уж по зрителям стрелять начали. Эх, подвести бы к этому „театру“ полк РГК…»
– Ваше Высокоблагородие, Ваше Высокоблагородие…
Остановился, обернулся на голос. Перед ним стоял рядовой Хлопов, заряжающий из четвертого дивизиона, тоже москвич, четыре месяца тому назад тяжело раненый.
– Христос Воскресе!
– Воистину Воскресе! Здорово Хлопов. Рад видеть тебя. Вылечили?
– Так точно. А вы, чаем, не заболели? На вас лица нет!
– Пытаюсь выздоравливать. Когда обратно в часть?
– Никогда. Демобилизован по полной, с пенсионом. Ходить, печь топить могу, а воевать – нет.
– Ну и Слава Богу, что отвоевался. Езжай домой, в Москву нашу, матушку, отцу помогать дыни выращивать, да самому детей рожать, а то за войну Москва отощала населением.
– Нет, Ваше Высокоблагородие. Дыни я уже отвыращивал, а детишек рожать и не собираюсь, я в монахи подаюсь.
– Чего?! Да ты что?!
– А что это вы так? А чего ж тут такого-не такого, в решении таком? Я не семейный, обязанностей кормить кого-то у меня нет – родитель мой сам пол-Москвы прокормит. А решение в ангельском чине жизнь окончить, чего ж тут, чтоб вскидываться эдак, будто я объявил, что в разбойники подаюсь?
– Да это я так… никто еще мне такого решения за всю мою жизнь не объявлял. Так, с чего это ты все-таки?
– А Григорий Ефимыч, старец святой жизни, зверски убиенный, меня благословил, когда лазарет наш посещал, а Царица-Матушка благословенье сие монаршей своей волей утвердила. Эх, попались бы мне сейчас, пока еще не монах, убийцы его, самолично б пополам разорвал!
Полковник Свеженцев вздохнул и, глядя себе под ноги, сказал:
– Ну ладно, давай в монахи, а я прямо сегодня – в полк.
– А вот и нет, Ваше Высокоблагородие. Вам тоже надо особое в жизни решение принимать: нашего полка больше нет.
– Что?!
– Вот то самое. Я прямо сегодня, час назад, расстался с земляком моим, командиром орудия моего.
– Зубиным?! А он-то как здесь?
– А вот так. Сразу после вашего отъезда… А правда, Ваше Высокоблагородие, что вас в эту комиссию назначили?
– Правда, но я из нее вышел.
– Слава Те, Господи! Ну так вот, Приказ №1 притащили из этого совдепа, а в приказе том… ой, ну, в общем, армии конец. Пока вы там были, приказа этого полк не видел и не слышал, ну а как уехали… преступления Царского режима расследовать, тут-то наш полк и расследовали. Зама вашего, которого вы за себя оставили, убили…
– Серого?!
– Да, подполковника Серого убили, Царство ему небесное. Зубин, который против всего этого был, едва ноги унес. Ну и собралась шайка этих… депутатов с каждого дивизиона. А больше всех изголялся командир нашего, капитан Снычев, то он ведь Серого-то убил. Ну, его и избрали в командиры нашего артполка РГК вместо вас. И постановила эта шайка, то бишь, ревсовет, грузиться и – в Питер, на защиту революции. Так что скоро наши снарядики десятидюймовые будут по Невскому летать, революцию защищать. Не приведи, Господи, застать.
– И… и куда ж мне теперь? – полковник Свеженцев впервые в жизни по-настоящему растерялся. Выслушивать словесные издевательства от полуштатского во френче, это совсем не то, что услышать о развале вверенного тебе полка, солдаты которого стали теперь бандитами, защитниками спектакля, срежессированного полуштатскими во френчах. А и то: разве может не развалиться полк, коли нет уже Того, Кто тебе этот полк вверил?..
– Вы, Ваше Высокоблагородие, лучше в штаб округа идите, хотя… как мне сказал земляк мой, Зубин, там тоже совдеп правит, но… но хоть не пристрелят сразу.
«А ведь Пасха! Светлая идет!» – всплеснулось вдруг в совсем сникшем сознании полковника Свеженцева. Всплеснулось ни с чего, само собой, вспомнилось нечаянно. Всем, чем угодно, занята ноющая тоской душа, но только не тем, что – Праздников Праздник на дворе!
«Рас-сле-дователь, твою раз-так…»
Последняя фраза, почти вслух проскрежещенная, тоски резко поубавила.
– Слушай, Хлопов, а почему звона не слышно? Ведь звонить должны – Светлая! Помнишь, как у нас в Москве?
– Эк, сравнили! То ж – Москва! Разве ж от такого вот Таврического будет должное звука отраженье? Да если он еще этой шушерой набит. Эх, пушечку б мою щас сюда, да по шушере! Во звон был бы, почти как в Москве…
Тут полковник, не сдерживаясь, громко расхохотался:
– Ну, тогда тебя в монахи точно не возьмут!
– Почему? По полному чину покаяние совершу и – хватит. Это ж все одно, что в бою против германца, а это – хуже германцев. Ну, эпитимью наложили б… А вообще-то – нет, этих пострелять, а с остальными что делать? Никаких снарядов не хватит. Да и приказать некому, а Государь этого никогда б не приказал. Снарядами назад мозги не повернешь. А пушечка моя этих таврических сейчас защищать едет. От кого только? Ну да ладно… Эх, стоишь, бывало, на Маросейке, около Николы Кленникова, а звук переливчатый – и от стен, и от мостовой, и от неба – он и стоит, он и рассыпается зернышками-звучиками. Где ни встань, отовсюду – перелив, потому как все намолено – и стены, и мостовая, и небо. Все особое, московское, древнее, доброе… Воздух наш московский сам знает, когда звук остановить надо, когда цельным туда-сюда вдоль улицы погонять, а когда дробинками сыпануть… А колокола? Где еще такие колокола, как в Москве? А висят как? Один на уровне головы, а другой – в ста аршинах над землей. И все со смыслом: то вместе ударят, то порознь, с хитрецой, звуки то друг на друге сидят слоенкой, а то р-раз – и рассыпаются… А щас, говорят, и там то же, что и тут. И Москва в разнос пошла. Уж скорей бы в монахи, чтоб не видеть этого ничего, хотя от нынешнего времени, видать, нигде не спрячешься, везде достанут. А и плевать! Мне теперь, Ваше Высокоблагородие, ничего не страшно, потому как три месяца целых семью Государеву через глаза и уши свои многогрешные впитывал в лазарете Ее имени Величества Государыни-Царицы нашей Александры. А Ее образ вместе с образком, Ею даренным, в сердце до смерти запечатлен, нет у меня теперь сердца без присутствия в нем Государыни Александры. Одним воздухом с Ней подышишь и – никакая боль не чувствуется, а в душе одна радость… ну, как же ее назвать-то? Ох, уж словеса наши тусклые…