Безумная идея вдруг пришла мне в голову.
— Может быть, у вас есть свободная комната? Вы меня бы выручили. Я ведь жилец аккуратный и тихий.
Мне показалось, что она смутилась. Потом задумалась. Потом вдруг улыбнулась одним уголком губ.
— Пожалуй, я могла бы помочь. Есть комната. Бывшая комната Павлика. Ее не тронули — очень мала.
Я внутренне возликовал, вспомнив светелку Павлика.
— Можно, я сейчас же и перееду, Мария Сергеевна?
Она опять задумалась, мельком оглядела меня, оценив что-то по-своему, и добавила вежливо, но строго:
— Только одно условие, Саша. Чтоб ничего такого… Время, сами понимаете. Не подведите.
Так я и переехал в дом, едва не ставший моей могилой…
Сейчас, спустя тридцать лет, я снова прошел по улице Энгельса. Дом не очень изменился, лишь чуть-чуть постарел. Тот же серый, под гранит фасад, уставившийся на парк имени Шевченко, тот же набор готических окон на втором этаже, тс же резные филенки подъезда.
Но в дом я не вошел.
Я И ТИМЧУК
От паломничества моего я уже еле волочу ноги, а до обеда в гостинице, когда обещал Галке вернуться, остается еще час с лишним. Надо его убить.
Захожу в пивной бар в переулочке на Дерибасовской. После белой от солнца улицы в подвальчике полутьма, длинные столы, за которыми впритык жмутся любители бочкового жигулевского, огромные пивные бочки, обращенные в столики, снующие мимо них официантки с подносами, умещающими добрый десяток кружек, несчастливцы, которым так и не удается найти свободного места. Жарко. Влажная духота, как в батумском приморском парке. Только пахнет не магнолией, а пивом, потом и соленой рыбой.
Мне везет. Освобождается место возле бочки, где уже восседает седоватый толстяк с пышными запорожскими усами. Он пристально вглядывается в меня, щурится, даже приподымается, чтоб лучше рассмотреть, и робко спрашивает:
— Олесь?
Так меня называл тридцать лет назад единственный в Одессе человек — Тимчук. Звали мы его не по имени, которое, кстати говоря, я и не помню, а просто Тимчук, Тим, Тимка. Наши квартиры были рядом, да и учились мы в одном классе, только Тим ушел из школы после седьмого класса к отцу, не то метрдотелю, не то шеф-повару в бывшем «Бристоле», учиться «на официанта», или «на кельнера», как тогда говорили. Мы просто жили рядом; не дружили и не враждовали, а драться с ним было опасно: он еще мальчишкой играл пудовой гирей и быстро вырастал из рубашек, лопавшихся у него на бицепсах.
Сейчас он сияет: тридцать лет не виделись!
— А тоби и не узнаешь. Який франт!
— А тебя? Усы, как у Пилсудского.
— Ни. Як у Бульбы.
Он говорит, как и раньше, мешая русские слова с украинскими.
— Ждали — не гадали, а побачились. Давно тут?
— Утром прилетел. А вечером отплываю на «Котляревском».
— Ну а в обед ко мне на вареники. Есть и домашняя горилка з перцим. Погрустим за Одессу-маму.
— Я с Галкой приехал, Тим.
Жар в глазах Тимчука остывает.
— С Галиной Юрьевной? Так. Привет передай ей, наикращайщей, хоть и не жаловала меня. Строгая дивчина была, недоверчивая.
— Все забылось, Тим. Просто время у нас ограничено.
— Ни. — Он сжимает толстые пальцы в пудовый кулак и легонько ударяет им по залитой пивом бочке. Бочка глухо гудит. — Ничего не забыто, Олесь.
Он прав, конечно. Ничего не забыто. И Галка действительно его недолюбливала. А в сорок первом мы все даже возненавидели его, когда он пришел из городской управы с повязкой полицая и автоматом через плечо. «Меня из ресторана силком взяли, как отец ни просил, — оправдывался он, — только я своих трогать не буду». Но мы были неумолимы. «Свои у вас в сигуранце, домнуле жандарм, а здесь, извините, своих у вас нету». Надо честно сказать, никого из нас Тимчук не выдал, а впоследствии и работу свою в полиции подчинил задачам нашей подпольной группы, и даже мне с Галкой жизнь спас, все же его добровольное «полицайство» в сорок первом году Галка ему долго не прощала. И Тимчук это знал.
Сейчас он гладит пышные свои усы — кончики намокли в добром одесском пиве — и, подмигнув, предлагает:
— Повторим?
— Повторим.
— А помнишь, как ты мене завербовав?
— Еще бы. На углу Новорыбной?
— Ни. За мостом, где трамвайные рельсы из мостовой выковыривали…
Мы действительно столкнулись тогда с Тимчуком. Я хотел было мимо пройти, да что-то в лице его поразило меня — глухая, невысказанная, подспудная ярость. Он не видел меня, смотрел сквозь меня, как грузили вырванные из гнезд рельсы на желто-зеленый немецкий грузовик.
— Интересуешься, как дружки твои хозяйствуют? — спросил я. — Стараются во славу родной Транснистрии.
— Бачу, — сказал он. — Грабят як бандюги.
— Так они и есть бандюги. Не знал разве?
— Узнал.
Я тут же подумал, что полицай с таким настроением мог быть полезен подпольщикам.
— Так хоть ты по крайней мере не имеешь отношения к этому грабежу, — начал я осторожно.
— Имею, — вздохнул он. — Получен приказ самого одесского головы Пынти. Все, что есть ценного в комиссионках, тут же забирать — и на склад городской управы. Картинки, подсвечники, лампы настольные либо из бронзы, либо из серебра, меблишку какую-нибудь редкую. Есть еще что-то в городе, что бандитам пока не досталось. — От волнения он говорил по-русски чисто, не переходя на украинский.
— А хочешь помочь, чтоб не досталось?
— Как?
— Надо узнать номера грузовых отправлений, место назначения и вид отправки: багажом или почтой. Сможешь?
— Смогу.
— Заметано. Ты когда днем свободен?
— Лучше к часу. У нас сьеста, как говорит домнуле голова.
— Встретимся на кладбище. Третий проход слева. У памятника купеческой вдове Охрименко. Во вторник. Не опоздай — ждать не буду. А выдашь — тебе же хуже. Поедешь прямиком не в рейх, а в рай.
— Спасибо за веру, Олесь. Не обману.
Седой не одобрил моей инициативы. Добровольно пошедший в полицаи не заслуживает доверия. Но что сделано, то сделано. Встречу мне разрешили при условии, что контролировать ее будут трое подпольщиков. При малейшей опасности мне дадут возможность уйти.
Но опасности не было. Тимчук точно выполнил задание и столь же точно выполнял другие. Сведения, добываемые им, были верны и своевременны, а его связи с сигуранцей и гестапо позволили спасти не одного человека, которому угрожал арест или отправка на принудительные работы в Германию. Седой все еще осторожничал и не расширял его связи с подпольем. Но кое с кем он его все-таки связал. С Гогой Свентицким, например. С дядей Васей. С Галкой, наконец, которой труднее всего было отлучаться из ресторана, а с Тимчуком она всегда могла перемолвиться у себя на дворе или в подъезде, хотя Галка была единственной из нас, которая ему все-таки до конца не доверяла.
— Порядочный человек никогда бы не стал полицаем.
— Он давно раскаялся, Галка.
— Такие не раскаиваются. Такие мухлюют. Почуял, что крысы с тонущего корабля побежали…
Гибель дяди Васи и Веры (во внутренней тюрьме гестапо от нее не добились никаких показаний) не привела к провалу нашей организации. Вынужденная пауза не обнаружила ни слежки, ни провокаций. Но провокатор все-таки был. Тот, кто знал связных и явку, знал и затаился. Почему? Знал мало, хотел знать больше? Охотился за Седым, оставляя нас на закуску? Забравшись на чердак, мы с Галкой часами перебирали всю нашу группу, пробуя втиснуть каждого в незаполненную строчку кроссворда. Только я и Галка знали обоих помощников Седого, но никто из нашей группы не имел связи с Верой, а связанные с нею не знали нас. Арест Веры еще мог быть случайным — какая-нибудь неосторожность, обмолвка, оброненная записка, — но одновременный провал обоих был явно обдуманным тактическим ходом врага. Кто же сделал этот ход? Мысли путались, кроссворд не решался.
— Так можно всех подозревать, даже Седого, — злился я.
— А Тимчук? — спрашивала Галка.
— Тимчук не знал Веры.
— Мог узнать.
— Каким образом?
— Кто-нибудь проболтался.
— Кто? Вера была табу для всех.
— Для нас. А ты знал связи Веры? Нет. А связи Тимчука? Тоже нет.
Именно это упоминание о связях Тимчука и вывело меня на след предателя. Тимчук давно уже предлагал мне привлечь к работе одного «подходящего парня», который, мол, и в полицаи не пошел и на немцев не работает. Речь шла о Федьке-лимоннике, торговавшем с лотка мелкими грушами-лимонками, леденцами, похожими на подслащенное сахарином стекло, и папиросной бумагой, которую он вырывал из альбомных изданий Брокгауза и Ефрона, где листы ее вклеивались прокладкой между гравюрами. Книгами тогда в Одессе топили печки-«буржуйки», и добыча доставалась Федьке легко, обеспечивая заработок и приятельские связи с шатавшейся по рынкам румынской и немецкой солдатней.