— О том, что думают сейчас в армии о Суде чести, вам может сообщить любой фельдфебель. Причем выразить это в самых изысканных казарменных выражениях.
— И всё же: «Залог верности — моя честь!» — девиз не только СС. Это девиз германца. — Отвисший подбородок Майзеля по-индюшиному метался по борту его кителя, а губы время от времени оказывались высокомерно поджатыми. Даже когда он пытался высказывать самые банальные житейские мнения, в его устах они приобретали убийственную фальшь высокомерной демагогии. — Суд чести всегда исходит только из этого. Да, изгнали из армии несколько сотен генералов и офицеров… Но этими мерами мы лишь укрепили вермахт.
— Ваше изгнание означает, что человека немедленно предают суду трибунала. Однако не будем об этом, — вовремя спохватился Бургдорф, искоса взглянув на гестаповца в штатском, прибывшего вместе с ними на самолёте из Берлина и теперь заменившего водителя машины бургомистра.
Но гестаповец сидел со скучающим видом человека, которому давно осточертели и сами вольнодумцы, и их вольнодумные речи. Он вёл себя, как иезуит во время испытания смирением, молчанием и многотерпимостью.
— А ведь через каких-нибудь полчаса мы появимся перед предателем рейха фельдмаршалом Роммелем, — нарушил молчание Майзель. — В его присутствии вы, Бургдорф, тоже станете упрекать меня как представителя Суда чести?
— Успокойтесь, не стану. Зато у Роммеля будут все основания упрекать нас обоих. Что вы сможете предъявить ему от имени Суда чести?
— Лично я — ничего. Лично я — всего лишь генерал Майзель. Но если бы фельдмаршал предстал перед Судом чести…
— Предстанет, предстанет. Можете считать, что уже предстал. Что дальше? Какое обвинение вы способны выдвинуть против него?
— Он был знаком со многими заговорщиками.
Бургдорф снисходительно рассмеялся.
— И это всё?
— Не всё. Фельдмаршал всячески поддерживал их. Мне понятно, почему вы затеяли эту полемику, потому что встали перед вопросом: а что вы, лично вы, Бургдорф, способны инкриминировать Роммелю? И ответа пока что не находите.
— Не стану отрицать: встал. Однако существа проблемы это не меняет.
— Что же касается поддержки Роммелем заговорщиков… Ни одного приказа: ни письменного, ни устного из штаба Роммеля не исходило, — вдруг вмешался гестаповец, не отрывая взгляда от дороги. — Установлено абсолютно точно.
— И как понимать ваше утверждение? Что вы оправдываете действия и поведение Лиса Пустыни? — агрессивно уставился на водителя Майзель.
— Не я — его оправдывают обстоятельства.
— Тогда зачем мы едем к Роммелю?! — окрысился Майзель. — А главное, с чем? Его следовало бы вызвать в Суд чести. Повесткой.
— И что дальше?
— То, чего вы в своём гестапо не смогли, вы уж извините, добиться от фельдмаршала в течение полугода, мы добьемся за полчаса.
Гестаповец и Бургдорф рассмеялись так единодушно, что Майзель даже не решился возмутиться по этому поводу.
В десяти километрах от поместья Роммеля генерал Бургдорф приказал эсэсовцу свернуть с шоссе и отыскать ближайший полицейский участок.
— Это ещё зачем? — потряс отвисшим подбородком Майзель, однако Бургдорф взглянул на него, как аристократ на презренного да к тому же провинившегося лакея.
— Должны же мы предупредить фельдмаршала, что явимся к нему с визитом. Невежливо как-то…
— А по-моему, подобные визиты лучше наносить внезапно — я так размышляю. Вдруг Роммель что-то учует и постарается исчезнуть.
— Исчезнуть он может, лишь не учуяв, что стало бы досадной нелепостью.
— Извините, господин генерал, — впервые за всё время поездки позволил себе оглянуться гестаповец-водитель, — но у меня создалось впечатление, что вы уже ни во что не ставите скромный опыт организации, которую я имею неосторожность представлять. Мои парни держат Герлинген под своим наблюдением уже третьи сутки. Мы отслеживаем каждый шаг «героя Африки».
«С какой же мстительностью гестаповец произнёс это! — заметил про себя Бургдорф. — С какой сладострастной всевластностью! — Он машинально ощупал нагрудный карманчик и, наткнувшись на ампулу с ядом, философски ухмыльнулся: — Привкус, говорите, у него малиново-жасминный?! Лучший парижский дегустатор французских духов испытывал! Ну-ну, специалисты выискались!».
26
Как только Зонбах ушел к себе в канцелярию, Курбатов приказал унтер-офицеру вызвать к нему в блиндаж Радунича, которого должны были выпустить из школы под кличкой «Оборотень». Казак прибыл минут через пять. Уже без маскировки, в расстегнутом до пояса френче, освежённый родниковой водой.
— Давно наблюдаю за вами, Оборотень, — налил полковник ему и себе вина, фужер которого из рук Курбатова заменял для курсанта и похвалу, и награду. Причем бывало, что порой полковник молча наливал его, курсант молча выпивал и, так и не услышав от инструктора ни слова, уходил. Вначале такую манеру полковника отмечать успех своих курсантов в школе воспринимали как странность, затем привыкли, а саму награду стали называть «Крестом молчания». — У красных служили в разведвзводе?
— И до войны, и во время…
Роста парень был невысокого, но так непомерно широк в плечах и вообще в кости, словно кости эти предназначались Господом не для человеческого организма, а для скелета мамонта.
— В плен сами сдались?
— Когда брали, троих в рукопашной уложил, — беседуя с кем бы то ни было, Радунич все время держал голову слегка наклоненной и чуть повернутой вправо, и это придавало его фигуре нечто такое, что и в самом деле заставляло вспоминать о волке-оборотне. Под такой кличкой он и проходил теперь как диверсант и агент германской разведки. — До сих пор не пойму, почему они меня в пять штыков не растерзали, почему отделались всего лишь двумя ударами прикладом.
— Очевидно, потому, что разведчик и что были в казачьей форме.
— Казаков они, по-вашему, жаловали?
— По их теории, мы с вами, казаки, — уже не славяне, а потомки древних германцев, готов. Обитало когда-то между Кавказом и Азовским морем такое германское племя.
— Вам, господин полковник, лучше знать. Тоже ведь из наших, забайкальских казаков.
Радунич выпил, вновь подставил фужер, но полковник пододвинул к нему графин и сказал:
— Пей. Но не больше трех.
— Так зачем вызывали, господин полковник? — спросил тот, опустошив второй фужер.
— В общем-то «дело» ваше я изучил. Род древний, казачий. И не чувствуется, чтобы очень уж много крови пролили, поддерживая власть Советов.
— Это Советы нашей крови вдоволь пролили. «Кобе» ихнему, кремлевскому, захлебнуться хватило бы, два клинка ему в горло.
— Почему же тогда сопротивлялся, когда немцы в плен брали?
— Из люти, полковник, из ярости. Когда на меня лють находит, ни своих, ни чужих не признаю. В любой драке я лютее, чем в самом страшном бою. И потом я ведь не за коммунистов, я против германца воевал.
— Здесь вы в течение какого-то времени служили в резервной бригаде русского казачьего корпуса.
— Казак — он и в Италии казак. Вот уж не думал, что придется послужить под командованием самого батьки Шкуро. Расскажи в станице — не поверят. По всем ихним красным книгам, по всей истории, атаман Шкуро как самый лютый «враг народа» проходит. А вот нигде не говорилось, что остался в живых.[13]
— Найду возможность повидаться с ним. О батьке Шкуро у нас, на Дальнем Востоке, наслышаны. Ему ведь и бежать не пришлось, к разгрому Врангеля он уже и так по Елисейским полям бродил.[14] Да только разговор не о нем. Может случиться так, что очень скоро мне понадобятся несколько отпетых парней, с которыми можно было бы пройтись в обратном направлении: от Берлина до Харбина.
Курбатов впервые увидел очень похожую на волчий оскал улыбку оборотня: длинные желтые зубы-клыки оголялись так, что тонкие шершавые губы западали за десна, и, казалось, вернуть их на место Радунич уже не в состоянии.
— Так и знал, что рано или поздно захотите обратить меня в свою веру. Диверсант, прогулявшийся через всю Русь, от Маньчжурии до Германии, долго на одном месте не усидит. Как и казак, привыкший к дальним походам.
— То есть, в принципе, вы не против того, чтобы войти в мою группу?
— С вами готов идти хоть в пекло.
— Почему же первым не заговорили об этом?
— К чему? Пусть, думаю, присмотрится, два клинка ему в горло.
— Но вы понимаете, что мне нужны добровольцы, причем такие, чтобы…
— Вы мне вот что скажите, полковник: из тех, что вышли вместе с вами из Маньчжурии, многие дошли?
В этот раз полковник вновь наполнил фужер курсанта, затем свой и долго молча смаковал тепловатое, терпкое вино.
— Дошли, собственно, я и капитан фон Тирбах. Но в боях-стычках погибли немногие. Дело в том, что радиста мы, как и было велено, оставили в Чите. Один легионер, подполковник Иволгин, решил пройтись по Волге, поднимая восстание. По своей воле, кстати, остался. Еще один пустил себе пулю в лоб на границе с Польшей. Когда до Германии рукой было подать. А ведь прекрасный диверсант: надежный, хладнокровный. Вот только граница ему эта — что кость в горле: с Руси уходить не хотел, а назад вернуться тем же путем, которым мы шли, силы воли не хватило.