Только на лестнице, уже натягивая перчатки, он сообразил, что сам не знает, что собирается делать. Просто его выгнало из дому желание уйти. Бывало, взяв такси, он тупо молчал на вопрос шофера — куда везти. «Везите куда угодно! — хотелось ему крикнуть. — Лишь бы было подальше и покрасивей!» — да не хватало духу. Сегодня он дошел по авеню вплоть до Трокадеро и уже на ходу составил подробный план времяпрепровождения. Над самой мостовой, вздувая столбы серой пыли, проносился пронзительный ветер. Схваченная морозом земля аллеи для верховой езды хранила то четкие, то полустертые отпечатки подков. Время от времени юные офицеры в черных мундирах, по двое, по трое, на рысях направлялись в Кур-ла-Рен. Они смеялись, болтали, голоса их слышались то отчетливо, то рвались от тряской рыси коней. Когда они поравнялись с Филиппом, он замедлил шаг и потом еще долго глядел им вслед, уже с трудом различая на площади их стройные, возвышавшиеся над автомобилями торсы. Его пронзило смутное желание жить с ними одной жизнью, с ее низменными, как ему казалось, страстями; и вдруг все его планы насчет сегодняшнего времяпрепровождения показались глупыми; какая-то странная связь возникала между мыслями, бродившими в голове, и затейливым перестуком копыт, тюкавших вразнобой по замерзшей земле. Мысль его внезапно вернулась вспять, и он осудил себя, суетного, ни на что не годного, а главное, почувствовал себя униженным еще сильнее, чем прежде. И он подумал даже, а не вернуться ли лучше домой, скинуть роскошное пальто, закрыть ставни и забиться в темный угол, пускай дневным светом наслаждаются другие.
Добравшись до площади Трокадеро, он остановился передохнуть и, сунув два пальца за кашне, оттянул его от шеи. Где-то там дальше скрежетали тормоза автобусов и белесое ватное небо словно бы спускалось на землю, чуть не касалось верхушек невысоких деревцев, стоявших вокруг пустой беседки. Он пересек авеню и направился ко дворцу. Ледяной ветер гулял вокруг стен цвета ржавчины и с силой врывался в галерею, где в клубах пыли плясали обрывки бумаги. К решетчатой ограде театра был прислонен задник декорации, где можно было еще разглядеть листву, пронизанную желтыми пятнами света; другой задник валялся на земле. Не подымая глаз, Филипп взошел по ступеням, их было пять не то шесть, и постоял под сводами между приземистых колонн. Придерживая от ветра шляпу и жмурясь, Филипп прошел в другой конец галереи. Прислонившись к стене, он набрал полную грудь воздуха, как будто находился на корме корабля.
У его ног сады с оголенными куртинами отлого спускались к реке, молочно-зеленоватой, и отсюда казалось, будто течет она по дну глубокого рва. На том берегу тесно составленные глыбы домов таяли в серой, широко разлитой дымке, где причудливо вился дым, сорванный ветром с крыш. Пелена свинцовых туч, наползавших с востока, разметалась клочьями над Парижем, и его купола и колокольни были словно вехи широкой извилистой дороги. А в самом центре, прочно укоренившись среди зарослей деревьев, Эйфелева башня, перешагнув через цветники Марсова поля, царила надо всем Парижем.
Филипп оглядел знакомый до мелочей пейзаж, пересчитал желтые кубы новых жилых домов, воздвигнутых возле Военного училища. Его взгляд скользнул от Дома инвалидов к Сен-Сюльпис, а оттуда к мрачному куполу Пантеона. А там дальше в мертвенном свете уже ничто не выделялось из этой смутной громады, и глаз, отказываясь пробивать эту необъятную серость, еле различал нечеткую линию холмов, опоясавших горизонт.
Филипп задержался здесь еще немного, важно неся свое крупное тело между колонн галереи, в щеку ему бил ледяной ветер, пронизанный мелкими капельками дождя. Что-то удерживало его здесь, быть может, радость при мысли в одиночестве противостоять порывам ветра над этим гигантским городом, а быть может, подспудное желание использовать эту декорацию, чтобы изобразить некоего персонажа. Он даже голову запрокинул, но тут же сообразил, что просто ломает комедию, скорчил недовольную гримасу и круто повернул обратно.
На площади он остановил такси, дал шоферу адрес первого попавшегося магазина. Хотя было по-прежнему морозно, Филипп, ради соображений гигиены, опустил стекло, плотнее окутал шею кашне и сидел не шевелясь, будто оцепенев от скуки. Часы в витрине ювелира показывали три часа десять минут. Только-то! Филипп совсем пал духом при мысли, что завтра, несомненно, ход времени поставит перед ним те же самые проблемы. Да на каком, в сущности, основании так не быть и в течение круглого года? Надеясь развеять скуку, он прочел фамилию шофера, выведенную на целлулоидовой дощечке рядом с номером машины. Но тут висевшее над дощечкой прямоугольное зеркальце доставило ему неожиданную радость, оказывается, видно его отражение. И сразу же полуулыбка тронула по-ребячьи надутые губы, насупленные брови разошлись и правая, округлившись, поднялась к виску, прорезав лоб двумя морщинками. На лице появилось то выражение, какое бывает у человека, когда на перекрестке, к великой своей радости, он случайно встретит друга; нахлестанные ветром скулы порозовели еще сильнее.
Несколько кварталов он проехал, не спуская глаз со своего отражения, завороженный этим неотступно следящим за ним взглядом. Поэтому его словно ударило, когда он вдруг заметил черный фронтон и напыщенную колоннаду церкви Мадлен. В открытое окно, вместе с клубами нечистого воздуха, ворвался гул бульваров. Филипп нетерпеливо постучал шоферу пальцем в стекло и вышел из такси. Обычно его мутило от уличной суеты, но сегодня, напротив, она, неизвестно почему, была ему мила, и в этом гомоне чудился чей-то неясный голос, настойчиво окликавший его откуда-то издалека. Сжав от удовольствия зубы, он вступил на тротуар, где было потеснее, и смешался с толпой.
По краю тротуара тянулась вереница ярмарочных бараков, предлагавших зевакам, в зависимости от их возраста и вкуса, игрушки из папье-маше, пряники или скабрезные книжонки, которые приходилось покупать, доверившись только неприличной картинке на обложке, так как их листать не разрешается.
За прилавками суетились торговцы, зычно зазывая прохожих, лениво волочивших ноги, вяло озиравшихся вокруг. Иной раз детская ручонка тянулась к надувной свинке, болтавшейся на резиночке, но материнский шлепок клал конец неуместному вожделению. Или какой-нибудь простодушный субъект перебирал произведения искусства, осведомлялся о цене и уходил бочком, так и не купив ничего, под вопли разочарованного торговца.
Уже начинало темнеть. В бараках вспыхивали электрические лампочки, разбрасывая свои лучи с яростью револьверного выстрела. Прохожие растерянно мигали и проходили мимо. Золото пылало на тарелках, на подсвечниках, на вазах, выдаваемых в качестве премии солидному покупателю, и в потоках резкого синеватого света зазывалы завопили еще громче, как бы приветствуя темноту, благоприятствующую торговле. Но это коммерческое рвение, с одной стороны, и эта непобедимая скука гуляющих — с другой, уже начинали действовать на нервы.
Сначала Филипп развлекался от души, с радостью растворяясь в толпе, чья воля стала его волей. Он шел туда, куда шли другие, подобно им топтался перед сверкающими витринами и всячески старался убедить себя, что они очень красивые. Но внезапно им овладела ужасная тоска, которой несет от зевак, и он стал отчаянно выдираться из толпы, словно человек, попавший в трясину. Вокруг поворчали, однако никто не посмел обругать этого прекрасно одетого господина, к тому же, видно, силача. А он как потерянный работал локтями, серая шляпа сползла на затылок. К счастью, толпа отхлынула к газетному киоску, и ему удалось выбраться на волю.
Прямо перед ним вывеска над кинематографом струила на улицу розоватые и бледно-зеленые огни, а внутри пронзительно звякал колокольчик. С многокрасочной афиши всему бульвару улыбалось огромное лицо. У кассы толпился народ. Кто-то решил, что Филипп хочет протиснуться без очереди, и довольно чувствительно ткнул его локтем в бок. Тогда швейцар, весь в галунах, прикоснулся к рукаву Филиппа обтянутым белоснежной нитяной перчаткой пальцем, что означало — надо ждать своей очереди. Подхваченный этим круговоротом уродства, Филипп попал в ловушку и не думал сопротивляться. Он дошел до окошка и, поддавшись уговорам, чуть ли не запугиваниям кассирши, согласился на приставной стул. Небесно-голубой грум откинул портьеру; Филипп вошел.
В зале стояла тяжелая влажная духота, а в надышанном воздухе, перехватывавшем глотку, порхали отрывки из знакомых опер. Филипп ощупью нашел свое место и снял пальто. На экране суетились двое. Первый, производивший комическое впечатление из-за своей толщины, трагически прикладывал ко лбу растопыренную пятерню и произносил что-то, но что — неизвестно. Второй, помоложе, строил глазки и еле цедил слова сквозь усы. Наконец появилась женщина с выщипанными бровями и черным от губной помады ртом; на ней был фартучек, как у горничной; она бросилась на грудь толстяку, который сначала было отпихнул ее, а потом крепко прижал к своему чреву. Тот, что помоложе, хихикнул и ушел. Оставшись одна, красавица начала неистово рыдать; чтобы публика ничего не упустила из этого зрелища, она шагнула вперед, и лицо ее заполнило весь экран. Публика различала даже поры ее кожи. Огромные зрачки тонули в слезах, а слезы лились потоком, приводя на память водосточную трубу во время грозы. Пьянящая музыка сопровождала эту великую грусть.