Арилд глуховат, но мне не приходится кричать, когда я с ним разговариваю, надо только говорить четко, повернувшись к нему лицом. Как с папой в детстве, правда, с годами глухота отца усилилась.
В зубах у Арилда зажата изогнутая трубка, отец тоже, сколько я его помню, не расставался с трубкой. От отца пахло трубочным и жевательным табаком. Очень редко мы замечали приятный запах сигары. Обычно на вечерах в Осло или когда к нам приезжал Хенрик Люнд. От Арилда пахнет лесом и потом. Я вспоминаю стихотворение Арнулфа Эверланда в праздничном приветствии, которое «Гюлдендал» издал к семидесятилетию отца. Оно было посвящено не Гамсуну, а норвежским рабочим. Я отдал его Арилду в полном убеждении, что он самый подходящий для этого человек.
Статьи в газетах в военное и послевоенное время, а также судебный процесс — вот темы, к которым Арилд неизменно возвращается, когда мы с ним остаемся наедине. Порой он еще испытывает горечь, но это быстро проходит, он, так же как отец, обладает способностью прогонять мрачность, без всякого перехода он может разразиться сердечным смехом или отпустить какую-нибудь шутку. Он унаследовал отцовский голос, интонацию, взгляд на события и даже выбор слов, но я не буду этого цитировать.
Однажды я спросил у него:
— Помнишь, когда мы были мальчишками, отец подарил нам по маленькому топору? Он хотел, чтобы мы кололи дрова, считая это более полезным и здоровым, чем «глупая гимнастика» в школе в Хомборе.
— Да, — сказал Арилд, — топором-то я владеть научился. — Он помолчал, потом улыбнулся. — Да, был у меня топор, и кухарки однажды попросили меня отрубить головы двум курицам. «А вы не можете сами их отрубить?» — спросил я. Нет, самим им этого делать не хотелось, но они подробно объяснили мне, как я должен действовать. Это была грубая работа. Сначала нужно было ударить курицу головой о колоду, чтобы она перестала биться, а потом отрубить ей голову. Я очень постарался, но перед тем как я взмахнул топором и отрубил курице голову, она тихо зашипела, и это шипение показалось мне жутким. Она как будто рассердилась на меня за то, что я оскорбил ее. Так, собственно, оно и было…
У Арилда грубые, обветренные руки. Он самый мирный фронтовик на свет и счастлив, что судьба пощадила его, и он не обагрил кровью свои трудовые руки. В 1943 году во время отступления немцев он ехал вдоль берегов Донца в бронированном автомобиле в качестве Kriegsberichter[10] и думал о том, как ему обо всем этом написать, не прославляя жестокость и ужасы войны.
Мы немного поговорили об этом, о катастрофическом поражении под Сталинградом, о сражении, в котором он не принимал участия, но которое во всех сообщениях должно было трактоваться как необходимость стратегического отступления.
— Ты получил железный крест, — сказал я, — нравится тебе это или нет, самую простую и почетную награду за храбрость. Думаешь, тебе ее дали за то, что ты сын Гамсуна?
Впервые он бросил на меня один из тех косых взглядов, которые я помнил и у отца, мой вопрос вызвал у него раздражение, они оба смотрели так, когда их донимали одними и теми же вопросами.
— Я делал ни больше и ни меньше того, что мне приказывали, так же как все. Наверное, все, кто тогда остался в живых, получили такие же кресты. Я не знаю.
Он усмехнулся и переменил тему разговора:
— Когда студенты тридцать третьего года выпуска праздновали какой-то юбилей, всем была разослана анкета, в которой, среди прочего, спрашивали, удалась ли наша жизнь, какие у нас есть отличия и награды. На последнее я ответил: железный крест. Назло, конечно!
Обеденный перерыв кончился. Арилд снова натягивает резиновые сапоги и уходит. У двери он берет топор, и я вижу в окно, как он проходит в ворота и скрывается в лесу. Несколько лет назад он уходил вместе с Эсбеном, своим старшим сыном, который погиб в автомобильной катастрофе. Никто из нас не мог забыть этого мальчика.
12
Я никак не могу уйти, разглядываю эту полную воспоминаний комнату с потертой мебелью, которую уже давно следовало заменить. Но не всю. С чувством ностальгии узнаю круглый столик красного дерева, оставшийся в памяти с раннего детства, столик и диван. Помню, как я елозил на животе по гладкой полированной столешнице, с нетерпением ожидая, когда нас допустят к подаркам и елке, которую отец с мамой украшали в большой гостиной. Мне было шесть лет, и я удивляюсь, как же тогда охваченному нетерпением шестилетнему непоседе хватало места на этом круглом столике, где теперь умещается лишь горшок с цветком и газета Арилда.
Эту скромную и даже убогую столовую я помню лучше других комнат Нёрхолма. Старая натуралистическая картина Отто Хеннига все годы висела здесь на стене, висит она и сегодня. В этой комнате мы с Арилдом, когда не ссорились, проводили много времени, если нельзя было играть на улице, комната светлая и уютная, в ее окно виден двор и часть сада. Функциональная комната, обставленная очень просто.
В июне начинались каникулы, и к нам из Гримстада приезжали друзья и подруги, часто жившие у нас по нескольку дней. Обычно, когда отца не было дома или же он был в хорошем настроении и наши гости не мешали ему, в этих случаях у нас был «открытый» дом. Мама никогда не возражала, чтобы к нам приходили дети или молодежь, особенно, если мы все немного помогали ей в саду. Я помню троих детей философа-обществоведа Дюбвада Брохманна{63} — Бертрама, бывшего моим товарищем, Бужиль, в которую я был влюблен. И еще Баббен, ей было лет девять, к ней был неравнодушен отец. Она до сих пор хранит смешные письма, которые он ей писал.
Позже Дюбвад Брохманн организовал партию «Общество» и попал в стортинг, это был очаровательный человек, очень убедительно умевший рассказывать нам о своих теориях, и мне было немного досадно, что отец не проявлял к ним должного внимания, говоря, что не в силах читать такие толстые исследования. Его гораздо больше занимала деятельность Брохманна в садоводстве Гримстада, где тот показывал отцу белые гвоздики, которые он с помощью химических веществ превратил в синие.
Летом мы, дети, с нетерпением ждали гостей из Осло. Приезд Луренца Вогта с семьей был для нас будто дыхание далекого мира, они всегда останавливались у Нильса Гюндерсена, одного из учителей нашей воскресной школы. Ида и Луренц Вогт и их сын Херслеб со временем стали нашими хорошими друзьями, особенно много мы общались в те времена, когда отец жил и писал в отеле в Лиллесанне. Херслеб привез с собой каноэ, диковину, вызвавшую всеобщий восторг в приходе Эйде. Но я помню их не только в эти далекие солнечные летние дни в Сёрланне с купанием, греблей и всевозможными забавами. Для меня общество Иды и Херслеба было спасением от тоски, царившей у нас дома, когда отец работал над «Скитальцами», эта книга, полная неброского юмора, как ни странно, открыла собой самый юмористический период в его творчестве. А для мамы дружба с Идой и Луренцем оказалась спасательным кругом, который поддерживал ее все годы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});