Но я знал себя. Сомнения делают меня негодным для борьбы. А есть ли у врачей другое средство, кроме этого лепонекса? Если нет, то зачем воевать? Этот Арье-Лева не смахивает на человека, у которого все в жизни получилось. Такие, как он, воюют, побеждают, а потом не могут понять, почему все так плохо. Я буду грозить судом, но ведь и врачи не дураки, они нагрузят Дулю декенетом и допикаром, добьются хорошей ходьбы, попутно уничтожив разум, за который не несут судебной ответственности.
В этих сомнениях я появился в отделении и увидел двух крепышей в красных жилетах «Маген Давид адом». Один из них вытаскивал из тумбочки пакеты с одеждой и клал их на кровать в ногах Дули. Она не понимала, что происходит, испуганно озиралась, выискивая меня взглядом. Увидела, заулыбалась с облегчением.
Прибежала Мири с какими-то бумагами, сунула одному из дядек из амбуланса, а меня похлопала по плечу. Не чувствуя решимости действовать, я сказал себе, что забрать Дулю домой смогу и из «Мальбена». Кровать с ней уже везли к лифтам. Успокаивая, я взял ее за руку и пошел рядом, по пути прощаясь с Мири, соседками и санитарками.
У лифта Дулю перекинули в специальную каталку. В дороге я сидел рядом с ней. Проехали по приморскому шоссе до Нетании, миновали город и оказались на деревенского вида пустыре. Среди редких, седых от пыли сосен тянулся забор. Остановились у проходной, стальные ворота разъехались и впустили в себя амбуланс. Пока охранники проверяли документы, я объяснял Дуле, куда нас привезли. Она не понимала и очень старалась запомнить, словно бы готовилась к новому допросу психиатров, от которого зависела ее судьба. С умным видом повторяла вслед за мной, как студент перед экзаменом.
«Мальбен» оказался целым городком. На зеленых холмах извивались асфальтовые дорожки, посреди газонов торчали пальмы, воткнутые, как ноги в обувь, в кусты роз. Среди рощиц, газонов, цветников и пальм стояли белые особнячки под красной черепицей.
Нас привезли к корпусу номер девять. Каталку с Дулей прокатили мимо хозяйственных контейнеров в автоматическую дверь. В маленьком холле с картинами на стенах подошла молодая блондинка, измерила давление, и Дулю отвезли в палату. Она задремала, а я отвечал на вопросы блондинки, помогая ей заполнить историю болезни. Она оказалась заведующей отделением Эллой Берман.
Когда Дуля проснулась, я сидел рядом. Во сне она одичала. Никак не могла понять, где находится. Захотела подняться. Я поднял, она, опираясь на мою руку, потянула вперед, вышла из палаты, пошла по коридору, стараясь не смотреть в открытые двери палат — там в кроватях лежали старики, подключенные к приборам и капельницам, из ртов и носов торчали проводки и трубки. Дуля шла, не зная куда, я уговаривал остановиться и повернуть назад. Наконец, мы вернулись в палату. На соседней койке тоже лежала старуха в проводах и трубках. Было страшно. Дуля сильно дрожала и повторяла:
— Ничего не понимаю. Где мы?
Я снова и снова принимался объяснять, она никакие объяснения в себя не впускала, только раздражалась. Требовала, чтобы положил ее в кровать, и тут же пыталась слезть. Повторялось то, из-за чего она и попала в больницу, — психомоторное возбуждение. Только дрожь стала еще сильнее, уже не только руки дрожали, но и губы прыгали. Посидев в кресле, Дуля обрушилась на меня с упреками. Я впервые в жизни увидел ее агрессивной. Если бы не ее страдания, было бы, наверно, забавно наблюдать, как пытается оскорбить человек, который по природе своей не способен это делать. Не глядя в глаза, с глубоким разочарованием и горечью она словно бы рассуждала сама с собой:
— Дора Сташкова!… Великая женщина!… Умнейшая женщина!… И ты ей не позвонил! Как ты мог?…
Не о своих обидах заговорила, а о чужих. Она никогда даже мысленно ни к кому не предъявляла претензий, не умела. Наверно, если поискать, можно было найти, в чем меня упрекнуть и без Доры Сташковой. (Это была московская диссидентка, известная в конце семидесятых, и я не очень хорошо понимал, какое мое преступление Дуля имела в виду.)
Психоз вернулся с прежней силой. Слишком много свалилось на нее: прощальная суета в «Гилель Яффе», крики заполошной Мири по поводу какой-то сопутствующей отъезду ерунды, красные жилеты спасателей, напоминающие телевизионные сообщения с места терактов, сирена амбуланса, долгая поездка в его напичканном приборами салоне, долгое мое отсутствие (задержали в конторке у проходной, оформляя документы) и ее одиночество с привязанными к каталке руками и ногами, потом — совершенно новая реальность, новые лица, кошмарные старики с трубками изо ртов и носов, какое-то непонятное изменение в жизни, жуткая соседка, на которую страшно было взглянуть, хрипы, крики полоумной старухи из соседней палаты, на которые никто не отзывался…
— Дора Сташкова… как ты мог… такая женщина… а ты… не позвонить хотя бы один раз…
И я всерьез пытался в чем-то оправдаться, чтобы успокоить, а Дуля не слушала и отказывалась лечь:
— Я не хочу спать. Я хочу сидеть.
Некоторое время посидели молча, потом я осторожно сказал:
— Извини, я был неправ.
— Иногда ты бываешь невозможным.
— Конечно, я нервничаю. Извини… Может, полежишь?
— Ладно, — согласилась она.
Дождался, пока она заснула, и пошел курить. На крыльце стояла скамейка. На ней сидели две санитарки, курили и болтали по-русски. Через открытое окно доносились непрекращающиеся крики старухи. Мимо все время проходили люди. Появилась Элла, и санитарки, побросав окурки, исчезли в корпусе. Элла мимоходом спросила:
— Все в порядке?
Понимая, что ответа она не ждет, все-таки не удержался:
— Психоз вернулся.
— Он и не проходил, — сказала Элла, не останавливаясь.
— Но она принимает лепонекс! — крикнул я в спину.
— Курс лечения восемнадцать недель, — сердито бросила она на ходу.
— Что?! — я кинулся следом, решив, что ослышался. — Извините, вы сказали, восемнадцать недель?
Она уже не отвечала.
— Извините! — крикнул я еще раз и вернулся на скамейку.
Больше четырех месяцев мы пробудем здесь? Не зная, что делать, я набрал номер Марины.
— Ты откуда? — спросила она.
— Мы в «Мальбене». Ты знаешь, что курс лечения восемнадцать недель?
— Да, иначе психоз возвращается.
— Почему же ты мне не сказала?
— А что бы изменилось? Вот сказала, и что?
— Но ты сказала, две-три недели!
— Это оплачивает Минздрав.
— А потом?
— А потом оформляют постоянное пребывание.
— То есть как?
— С маминым диагнозом там половина.
— Ты понимаешь, что ты говоришь?
Марина нехорошо промолчала.
— Я заберу домой, — сказал я.
— Лепонекс нельзя принимать дома.
— Но в Машковском…
— Оставь в покое Машковского. В России можно, а здесь нельзя. Есть инструкция Минздрава. Тебе никто не выпишет лепонекс, и никакая аптека не продаст. Он может плохо действовать на кровь, на сердце… только под контролем врачей, в больнице. Извини, я сейчас не могу. Я тебе перезвоню.
Я вспомнил, что и Малка сказала: «Под медицинским контролем». Возможно, она знала, что восемнадцать недель и что дома нельзя. Я начал понимать, как круто меняется наша с Дулей жизнь. Сидел на скамейке, слышал крик старухи за окном, монотонный и бессмысленный, и страшно было вообразить, что чувствует сейчас Дуля, если она вдруг проснулась. Она была права, отказавшись вникать в мои объяснения. Ей не пришло в голову спросить, надолго ли мы сюда, и когда, наконец, поедем домой, если вообще поедем. Это была ее защита. Марина метко заметила: ну вот узнал я, и что? В самом деле, и что? Лучше не знать, как Дуля.
Какая-то часть сознания уже пыталась лихорадочно приспособиться: восемнадцать недель, четыре месяца, но ведь я буду рядом, тут можно гулять по аллеям… А другая часть говорила, что в «Гилель Яффе» мы были всего две недели, а за это время Дуля смирилась, привыкла считать себя беспомощной, в ней появилось что-то детское, робкое… Что с нами сделают здесь за четыре месяца?
Нельзя было допустить, чтобы с ней случилось то же, что в первую ночь в «Гилель Яффе». Я должен всегда быть рядом. Открывая утром глаза, она должна видеть меня, и вечером должна засыпать, зная, что я тут. У нее не должен возникать вопрос, что происходит и где — я рядом, значит, все в порядке, мир не изменился. Санитарки и сестры могут накормить ее лучше, физиотерапевт лучше меня научит ходить, но роль порядка в мире должен играть только я. И тогда ей, чтобы жить разумно, хватит того разума, который еще остался.
Проходя по коридору, я через открытую дверь палаты разглядел кричащую старуху. Желтая, истощенная, страшная, с трубками, она лежала неподвижно, задрав заострившийся подбородок, и в ритме дыхания выталкивала из легких бесконечный, неожиданно громкий — откуда только силы брались — парализующий меня крик. Бессмысленный крик принимал случайную, из каких-то звуковых обломков, форму — «крррдъдов… крррдъдов…».