С поездом тоже сложилось. И к утру были в Москве.
На вокзале Марина чмокнула Дениса в щеку и записала на сигаретной пачке свой телефон.
Через сорок минут она уже открывала дверь своей квартиры.
Она ходила по комнатам, заходила в ванную и на кухню, садилась в кресло в гостиной, ложилась на диван в своей комнате, и ей казалось, что она вернулась из очень далекого и очень долгого путешествия. Довольно трудного, даже тяжелого, утомительно-изнуряющего, но… Наверное, необходимого. Для того чтобы пересмотреть или переосмыслить свою жизнь.
В холодильнике она нашла курицу и съела ее холодной, закусывая соленым огурцом и запивая все это великолепие большой кружкой только что смолотого и сваренного кофе.
Когда вернулась с работы Людмила Петровна, она крепко спала под крики телевизора. Мать растормошила ее, принялась обнимать, гладила ее по голове и приговаривала, как сильно по ней соскучилась.
Потом они долго пили чай, и она, сама того не ожидая, рассказала матери обо всем, что произошло. В таких подробностях, что, в общем-то, были не очень приняты в их отношениях.
Мать слушала ее молча, иногда вздыхая и кивая, а выслушав, сказала:
– Ну, значит, так надо. Так тому и быть. Знаешь, редко кто проживает жизнь без краха желаний и больших разочарований. Радуйся, что это случилось сейчас. Когда ты молода и полна сил. Слишком большой накал был, слишком. Ну, а тогда и сгорает все быстрее – это уж как водится.
Мать тяжело вздохнула и подошла к окну.
Марина все поняла – мать подумала о своем. Об уходе отца – странном, в никуда. Об их распавшемся браке – просто стало все пресно, скучно и как-то совсем неинтересно. Казалось, что она, мать, еще так молода и сможет – да конечно же, сможет! – еще устроить свою жизнь. И снова быть счастливой. А не получалось…
И мать, все еще красивая и совсем нестарая, начала как-то по-женски угасать, чахнуть, вянуть. И стала «грустной рабочей, тягловой лошадью» – по ее же словам. И совсем потеряла всякие надежды.
– Живу по инерции, – грустно говорила она, – никуда не деться – надо жить.
Дочь ее слова вводили в растерянность и в ступор. А зачем так жить? Пить по утрам кофе с бутербродом, красить ресницы, брызгать духами запястье и шею, вдевать в уши серьги, а на шею повязывать яркий платок. Бежать на работу, давиться за курицей в душной очереди, бежать, запыхаясь, на автобусную остановку. Готовить ужин, смотреть телевизор, вяло поругивая очередной серый и скучный фильм, досматривая его до конца. Бухаться в постель, мечтая только об одном – скорее уснуть, чтобы ни о чем не думать. И еще мечтать о выходных. Самая сладкая мечта! Отгоняя от себя неприятные мысли о горе неглаженого белья и об уборке квартиры.
И это – жизнь? Ради такой жизни родилась эта красивая, умная и достойная женщина? Ради этого она росла, мечтала, читала книги, расплетая кончик пушистой косы, в волнении покусывая губы…
Окончила школу, поступила в институт, остригла волосы – коротко, по моде. И принялась мечтать о любви.
Вышла замуж – слава богу, за самого лучшего и любимого. Была невестой под застенчивой фатой. И сама была застенчива, мила и очень, очень счастлива… Родила дочку – от самого любимого мужчины. Вот оно, счастье! Новая квартира, кухня с окном на юг. Занавески в цветочек, дубленка – жутко дорогая, купленная с рук, слегка поношенная, но этого почти не заметно. Отпуск на море – она еще так молода, так прекрасна и счастлива…
А потом… Крах. Крах всей жизни, обломки, руины, развалины…
И это – все?
Она выкарабкалась… Кое-как, не без потерь. Отлежала две недели на липовом больничном и… поднялась. Дочь, работа, обеды, уборка. Надо жить. Куда деваться…
А может, все еще впереди?
Но пока не получалось. Пока – нет. Ладно, там посмотрим. Поживем – увидим. В конце концов… Грех жаловаться! Есть здоровье, квартира, работа. Есть дочь. Разве мало?
Счастья нет? Да брось ты! То, что перечислено выше, – уже счастье. Или ты дурочка? Не понимаешь?
Крась ресницы, надевай узкие и модные туфли, яркую косынку, духи на запястье и шею и… вперед!
С надеждой. И с верой. И может быть, когда-нибудь… Все будет хо-ро-шо!
А разве может быть как-нибудь по-другому?
* * *
Душа за Марину, конечно, болела. Девочка моя, маленькая, глупенькая. Ждет – как все маленькие и глупенькие – большой любви. А получит бо-оль-шое разочарование!
В первый раз по голове стукнуло – сколько еще? А сколько хочешь! Регламента нет.
Дай ей бог другой женской судьбы – полегче, порадостнее, что ли. Без острых ножевых сердечных ранений.
А так бывает? Вот даже интересно!
Но она знала точно: не нужно убеждать дочку, что все женские истории – это истории боли, обид, предательства и, как следствие, – обиды на судьбу. Хотелось все-таки верить, что так не у всех. Очень хотелось. Слабый уголек надежды все еще, как ни смешно, тлел в ее опустевшем и очень одиноком сердце.
Ну, и к тому же извечная женская тема – у дочки будет все по-другому. Чище, надежнее, светлее. Гораздо лучше. Ей повезет. Ведь я уже за все расплатилась… Сполна.
Конечно, разговор с дочерью, такой откровенный, горячий и доверительный, вверг мать в шок и растерянность. Ее маленькая хрупкая девочка, которой она совсем недавно вплетала в косу белый капроновый бант и пришивала кружевной воротничок к школьному платью, неожиданно оказалась женщиной… Молодой, прекрасной, полной жизненной силы и доверчиво открытой любви.
И уже успела испытать первое, наверное, самое сильное потрясение и разочарование. И любовник ее… Опытный, далеко не юный… Успевший здорово наследить по жизни, оставив двоих детей от разных женщин. К которому она, мать, испытывала что-то вроде брезгливости или ревности. Но уж точно не симпатии или сострадания.
Взяв себя в руки, она улыбнулась, обняла дочь и сказала:
– Ну и славно! То, что все это так закончилось. Без особых размышлений и истерик. А впереди, моя девочка, целая жизнь. Такая долгая, такая прекрасная, такая извилистая! И слез он твоих не стоит, ты мне поверь. Никто из них не стоит.
Вырвалось все-таки! Вот оно, чертово подсознание!
Дочь удивленно вскинула на нее глаза.
– Мам! Ты что? Я не по нему плачу, а по себе! И по своей любви. Как же ты этого не поняла?
Потом они опять пили чай, после чего, обнявшись, улеглись на диван, укрылись одним пледом и обе задремали.
* * *
В сентябре начался институт, и все закрутилось, завертелось и постепенно вошло в привычную колею. Марина почти не вспоминала об Андрее, а если случалось, сердце по-прежнему гулко ухало, сжималось и ныло. Однажды ей захотелось ему позвонить, она даже взяла трубку и набрала номер. Телефон ответил глухими гудками, и она почувствовала облегчение – не получилось, и слава богу! Интересно, а что бы она ему сказала? Да ничего, спросила бы просто: «Как, мол, живешь-можешь?»
А он бы ответил: «Живу хреново, а могу еще ого-го!» Ну, обычные его шуточки.
Однажды Марине показалось, что Андрей промелькнул в проезжающем вагоне метро. Она удивилась своей реакции – рванула вперед так, что чуть не вцепилась руками в вагон.
Потом плюхнулась на деревянную скамью и отдышалась. Чушь какая-то. Вот просто бред сивой кобылы. Что все это значит? Учащенное дыхание, холодный пот, дрожащие руки. Истеричка. Сама ушла от него, сбежала, можно сказать. Видеть его было невыносимо.
А запах его помнит. И руки помнит. И жесты. И как он затягивался сигаретой. И как отдергивал штору по утрам, а она, жмурясь от внезапного света, начинала капризно верещать.
Мать видела – не отпустило. Понятно – первый мужчина, первые серьезные отношения. Все пройдет – у всех проходило. Любовь и печаль неразделимы. Но – молодость! А в молодости, знаете ли…
В молодости все, абсолютно все, имеет другой вес и другую цену. И радости, и печали, и страдания в том числе.
Еще Марина почему-то вспоминала квартиру на Чистых прудах, в которую они попали случайно – точнее, случайно попала она. Андрея пригласили на день рождения. А он пошел с ней. Дурак! Она поняла это сразу, как только увидела именинницу – немолодую пианистку с влажными, чуть выпуклыми, очень черными глазами. Пианистка смотрела на нее с тихой грустью, признавая ее очевидную молодость и красоту. Народу было много, они припозднились, уже накрывали чай. Какая-то важная дама внесла сливовый пирог – на огромном фарфоровом блюде. И все оживились и заголосили – пирог, судя по всему, был фирменным блюдом дома. Сливы матово блестели, и в них отражались оплывшие свечи. Хозяйка, скинув шаль, играла Шопена. Андрей шепнул на ухо:
– Убежим?
Марина кивнула, с сожалением глядя на сливовый пирог. Они торопливо одевались в прихожей. Звуки фортепиано резко оборвались, и хозяйка, снова набросив шаль, вышла в коридор.
– Уходишь? – спросила она его, не обращая на Марину никакого внимания.
Он спокойно кивнул.
– И зачем приходил? – удивилась она.