Упала Катя Кочкина. Малышев помог ей подняться. Через протяжный гулкий голос метели едва слышались его слова:
— Потерпи, Катя… скоро уж, скоро. Похоже, нас предали. — И опять всплыли в памяти давно слышанные слова, и он сказал: — Тюрьма — это временное препятствие для революционеров!.. «Дядя Миша! Мудрый дядя Миша! Как многим я обязан тебе».
Лепа хмуро бросил:
— Вот тебе и «хороша квартира, Иван!»
— Да уж!
Поземка рыскала, вертела снега, била по коленям. Ветер запутывал юбки в ногах женщин, пронизывал до костей.
Сквозь метель едва различались огни в окнах домов.
Оторваться сейчас от работы! Тяжелее этого, кажется, ничего не было в мире.
Вот она — тюрьма, каменный двухэтажный корпус.
Здесь арестованных разделили.
Женщин увели в небольшое деревянное здание рядом, обнесенное высокой стеной.
В одиночке горела керосиновая лампа, пахло сыростью и мочалом. Новая рогожа лежала на топчане вместо матраца. Запах мочала опять напомнил Фоминку, детей, белоголовую Симу Кочеву, Дашутку-сироту: «Выросли, наверное, дети. Интересно, какими они стали?»
Скоро запах мочала смешался с обычным тюремным запахом грязи.
Начальник отделения, костлявый человек с плоским затылком, чаще других требовал к себе Малышева: уж очень заметный молодой человек, беспокойный, все время поет. Песни скромные, без вызова: «Ревела буря, дождь шумел…»
Можно было запретить петь. Но пусть уж лучше поет, чем бастует.
Начальник почти каждый день спрашивал, где скрывается Толмачев. Иван ликовал: значит, Толмачев на воле. Не так давно он был в Екатеринбурге. Заметив особый интерес к нему полиции, товарищи потребовали от него уехать, скрыться.
Значит, ему это удалось.
Начальник с любезной улыбкой обещал Ивану Малышеву похлопотать о сокращении срока, если он скажет, откуда в тюрьму проникают политические новости.
Тот слушал его с вежливым вниманием, пожимал плечами:
— Сам не понимаю… — а возвращаясь в камеру, нетерпеливо ждал, когда же принесут передачу.
Связь с волей была хорошая, хотя передачи тщательно просматривали. В чайнике железным прутом проводили по дну, взбалтывали молоко.
Малышев стучал в стенку соседям:
— Начальник отделения свободу сулит за предательство, купить хочет. Свобода сама к нам придет! Сообщите женщинам…
Из одиночки опять несся его легкий голос:
С рассветом глас раздастся мой,На славу и на смерть зовущий.
XX
Свобода пришла.
Второго марта всю тюрьму всколыхнула весть: пало самодержавие.
С улицы нарастал гул голосов, долетали победные крики, обрывки песен.
Надзиратели открывали камеры политзаключенных. Начальника отделения била икота. Ворот кителя расстегнут, лицо вытянулось.
— По ннеккоторым обст-тояттельствам ввыпускаем вас нна волю…
Иван не мог пропустить случая посмеяться. Лукаво спросил:
— Очевидно, вы нашли кого-то, кто вам сказал, как проникают в тюрьму политические новости?
Начальник отделения побледнел. Говорить он не мог, зубы отбивали дробь, икота усиливалась.
А к тюрьме подступали демонстранты. У каждого на груди красный бант, повязка через плечо, красные ленты пересекали шапки. Арестованных встретили победными голосами. Крики радости, отчаянные аплодисменты, топот ног — все слилось в один сплошной радостный гул. Многие в толпе крестились, обнимали друг друга; некоторые стояли словно в оцепенении.
— Ваня! Сергей!
— Наш Миша! Сергей! Катя!
— Здравствуй, Иван Михайлович!
Их окружили друзья. Тесным кружком повели впереди колонны на митинг в Народный театр.
По улицам суетливо бежали люди, доносились приглушенные голоса.
Театр был переполнен. Заняты были все проходы. Казалось, балконы сейчас рухнут, провалятся.
Главный бухгалтер фирмы Агафуровых Евдокимов кричал со сцены:
— Господа! Нельзя сомневаться в искренности Временного правительства! Оно революционно. Войну надо поддерживать до победного конца! Будем ждать, когда правительство разрешит все вопросы революции… Нельзя преждевременно требовать введения восьмичасового рабочего дня и повышения зарплаты!
Его слова перекрыл оглушительный свист.
Рабочие на руках снесли на сцену Малышева.
— Иван Михайлович, говори!
— Рассказывай, Иван!
Волна тепла охватила сердце, стеснила грудь.
— Вы слышите, на чью мельницу льет воду Евдокимов? Только большевики несут правду народу.
Кобяков что-то кричал, то и дело вскакивая с места, но его усаживали.
Слова его тонули в общем шуме:
— Предатели! Изменники!
— Война им нужна! Пусть сами и воюют! — раздавались в ответ голоса.
Иван говорил:
— Интересно получилось: большевики руководили борьбой с самодержавием, умирали в боях, переполняли тюрьмы и ссылки, а меньшевики и эсеры захватили депутатские места. Они хотят выгрести жар чужими руками! Кричат, что восьмичасовой рабочий день вводить преждевременно, им же надо обеспечить войну! Умирайте, рабочие и крестьяне, лейте кровь, трудитесь на войну здесь по семнадцать часов. Это оборонческо-соглашательская тактика. Мы будем бороться за демократический мир против империалистической войны.
Наташа то и дело вытирала глаза и неотрывно глядела на мужа.
Что-то опять пытался возразить Ивану Кобяков, но от него просто отмахнулись:
— Эй ты, «основа прогресса», заткнись!
Выскочил на сцену Степан Вессонов и крикнул:
— А я вот думаю, товарищи, они, эти… — Вессонов кивнул в сторону Евдокимова и Кобякова, — они ведь будут людям мозги засорять. Их ведь не проконтролируешь. Нам надо создать временное бюро, наше, большевистское, чтобы оно направления давало, кому говорить на собраниях и митингах.
— Правильно-о-о!
— Верно, Вессонов!
Тот, радуясь, что догадался о создании бюро, продолжал, рисуя картину позора меньшевиков и эсеров.
— Как придут к рабочему люду, так их и спросят: «А направление от большевиков у вас есть? Ах, нету?.. Ну и… вали, ребята!» Уйдут все до одного. Пусть друг перед другом губами-то шлепают! — Вессонов дважды хлопнул впустую губами под оглушительный хохот собрания.
Временный комитет был создан на другой день на открытом партийном собрании, и председателем его был избран Иван Малышев.
Через неделю, шестого марта, Парамонов, Малышев и Мрачковский с группой вооруженных солдат направились в канцелярию жандармского ротмистра.
Из трубы на улицу вылетали вместе с дымом хлопья сожженных бумаг. Начальник отделения в своем кабинете сжигал в пылавшей голландской печи секретные архивы; бумага, как живая, корчилась в пламени.
В соседней комнате солдаты из тюремной охраны чистили и смазывали винтовки.
Анатолий Парамонов первый вбежал туда с маузером в руке:
— Что вы делаете?
Охранники вразнобой ответили:
— Ружья чистим!
— Давно вас ждали! Хотим оружие сдать в полном порядке.
Парамонов разоружил охрану.
Красная лента через плечо опушенного полушубка, решительный вид этого красивого парня — все привело начальника в смятение.
— Списки провокаторов сжигаешь? — спросил Парамонов.
Начальник протянул ему несколько листов бумаги. Бумага в его руках мелко дрожала.
— Сядь, не мельтеши! — приказал Парамонов, указав маузером на стул, и уткнулся в листы глазами.
Большое тело начальника отделения обмякло на стуле, толстая шея ушла глубоко в плечи. Неожиданно Парамонов рассмеялся:
— Тут вам было еще одно предписание: арестовать Вайнера, арестовать Давыдова и Парамонова. Вы почему не исполнили этого приказа? — спросил он.
— Нне хоттел оголять ппартию…
Малышев и Парамонов дружно рассмеялись.
— Скажите, какая деликатность!
— Может, не успели?
— Мможет…
— Или через слежку хотели узнать, с кем мы связаны? Так?
— Ттак…
Парамонов снова рассмеялся:
— Да не дрожи ты!
— Тогда не машите этим… он может и выстрелить.
— М-может, — не без лукавства протянул Парамонов. Жандармов отправили в тюрьму. Архивы опечатали.
Возвращались домой, весело переговариваясь:
— Он партию нашу не хотел оголять!
— Ты, Толя, здорово его маузером-то пристращал!
— Да я и не махал им. Начальнику просто со страху показалось.
У хлебной лавки толпился народ. Мобилизации выхватывали с заводов людей. Угля и руды недоставало. Домны стояли. Выплавка чугуна сократилась. Запустение и упадок. Посевы крестьяне уменьшили. А хлеб нужен каждый день. Каждый день. Один Нижний Тагил требовал ежемесячно муки полтораста вагонов, а получал только шестьдесят. Цены на муку увеличились в пять раз.
Веселость комитетчиков упала.