Он почувствовал вдруг в одну ночь, когда вскрылась река и в ее заструившейся воде замерцали опрокинутые вниз звезды, снова началась весна и зашумел водою голый лес, но вода эта едва ли успела бы скатиться в древнее озеро, где гулял былинный купец Садко и совсем недавно еще белели паруса купеческих ладей – он почувствовал, что там, в надзвездной вышине, за глубинами всех вод, где на незримых весах решается в эти капельные дни судьба мира, быть может, перевесит какое-то иное соображение, случится чудо, и неизбежный конец земной истории в который раз отодвинется, ибо есть где-то неведомые ему, Тезкину, люди, молящие об этой отсрочке Отца Небесного и готовые страдать за этот мир, только их мольбами все еще и стоящий.
Наступили влажные апрельские ночи, и вместе с ними сразу же пришла Страстная неделя, снова въезжал Иисус на осляти в Иерусалим, воскресив перед тем Лазаря, снова собирал Сын Божий учеников на Тайную Вечерю, снова предавал Его Иуда, отрекался Петр и в испуге разбегались апостолы, и снова толпа, еще вчера кричавшая: «Осанна» – вопила: «Распни Его!» Все повторялось, только Воскресению Его не суждено было повториться – слишком много грехов и зла взял на себя Сын Человеческий, намертво были пригвождены к кресту Его руки и ноги людскими страстями и лицемерием. Но продолжали взывать к Его милости, не за себя, но за друга свои моля, оставшиеся на земле и никому не известные праведники, продолжали на что-то надеяться и верить, и вселенский ветер не мог загасить их молитвы.
В пасхальную ночь Тезкин и четверо других обитателей Хорошей, собравшиеся в Васином доме, вдруг почувствовали, что на миг остановилась земля, покачнулась и словно задумалась, совершать ли ей оборот навстречу новому утру или нет, и то же самое почувствовали миллионы других людей в громадных городах и забитых до отказа церквах, в кинотеатрах на ночных сеансах и дискотеках – почувствовал народ верующий и праздный, высшие государственные чиновники, президенты и премьеры государства, последние времена которого в самом деле уже настали, почувствовал одиноко стоящий в толпе Лева Голдовский, пронзительно и остро ощутив всю мистическую глубину этого мгновения и весь ужас, терзавший тезкинское сердце. Было какое-то одно томительное мгновение перед закрытой дверью, когда почудилось всем, что не откроется она, не отвалится камень от гроба, а разверзнется небо от края до края, ад поглотит всю бездну пороков и никто, кроме горстки праведников, не спасется, но почти неимоверным усилием, чьими-то до кровавого пота мольбами снова качнулась земля, повернулась, как поворачивается заевший в замочной скважине ключ, дверь распахнулась, и планета понеслась навстречу Светлому утру.
– Христос воскресе! – сказал скрипучим голосом Вася Малахов, и ему со вздохом ответили три последние старухи деревеньки Хорошей и приблудший к ним из города пустомеля и смутьян:
– Воистину воскресе!
Два часа спустя, когда слегка поддатый Тезкин вышел на крылечко, разговевшись после импровизированной заутрени, в мире все было покойно и тихо, взошла на ущербе пасхальная луна, пахло талой водой, и послышалось ему, что в другом часовом поясе, далеко отсюда, где жили люди совсем иной веры, раздался слабый женский голосок:
– Христос воскресе, Санечка!
– Воистину воскресе, Катя, – ответил Тезкин и горько, несмотря на вселенскую радость, заплакал.
Тепленький от трех рюмок водки дедушка вышел вслед за ним, отошел в сторонку, помочился на осевший снег, высморкался и промолвил:
– Лико ты, Сашок, опять до Пасхи дожили. Я уж думал, не доживем. Ну пойдем в дом-то.
Тезкин поглядел на него невидящими глазами, покачал головой и вперил взгляд в славословящее Создателя небо.
«Господи, – прошептал он, – если смиловался Ты над всеми нами, если простил нам наши грехи и подарил Свою великую радость, подари мне мою – верни мне ее, умоляю Тебя, верни».
И померещилось ему тогда, не иначе как спьяну, что где-то в вышине словно перемигнулись звезды и послали недоучке-звездочету и лжепророку таинственный сигнал.
Часть пятая
1
Прошло два месяца. В газетах писали про новоогаревский процесс, о конце света все уже давно позабыли, непокоренный Саддам назло всему миру зализывал раны, богомольный люд в России прикладывался к таинственно и чудодейственно объявившимся мощам преподобного Серафима Саровского, где-то в недрах аппарата зрел злосчастный заговор, а в Хорошую приехала машина. Не «тойота», а обыкновенный «газик», и привезла урну, дабы жители самых отдаленных уголков района могли выбрать себе на радость первого в российской истории свободного президента. На этой же машине Тезкину привезли письмо. Он судорожно разорвал конверт – в него оказался вложенным другой, с иностранным штемпелем. Санечка прочел его тут же, никуда не отходя и не слыша, как мнутся и качают головами старухи, не знающие, кого вычеркнуть, а кого оставить в бюллетене, – им было жалко всех, и не хотелось обижать никого, даже Альберта Макашова.
– Ну, бабки, давай, давай, – подбадривал их шофер, – шевелитесь, мне домой охота.
– Слушай, – сказал Тезкин, – обожди меня, я с тобой поеду.
– Да ты куда собрался-то, Сашок? – удивился дед.
Вместе с урной привезли в Хорошую бутылку водки и мучицы от председателя с наказом голосовать за Колю Рыжкова, оправившегося от декабрьского инфаркта. Дедушка уж предвкушал, как они с Тезкиным поддадут и обсудят сложившееся политическое положение и земельный вопрос.
– Поеду я, дядь Вась, – сказал Тезкин. – За женой поеду.
В Москве он тотчас же разыскал Голдовского. Лева к тому времени уже оправился от всех своих весенних потрясений, теперь даже задним числом дивясь, как это он поверил Тезкину, который всю жизнь только и делал, что его дурил. Однако нет худа без добра: переведя изрядную сумму на благотворительность и ремонт храма, Лева приобрел устойчивую славу в делах милосердия, о нем писали в газетах как о настоящем русском предпринимателе, возрождающем традиции отечественного купечества. Голдовский с умом использовал моральный капитал и, быстро наверстав упущенное эсхатологическою весною время, поднял дело на новую высоту. Как раз в ту пору, когда Санька объявился в первопрестольной, он арендовал, заручившись поддержкой влиятельных лиц, офис на Кутузовском проспекте.
Тезкина в это сверкающее помещение не пустили как личность явно некредитоспособную, или же, говоря швейцарским наречием, «сыроежку». Но велико было удивление отставного полковника и хорошенькой секретарши, закончившей филфак МГУ (вот тутто Лева потешил свое самолюбие), когда хозяин самолично вышел встречать гостя и провел его в кабинет, велев в лучших традициях доморощенных чиновников никого не принимать.
– Ба, – сказал он насмешливо, – Санька! А я уж думал грешным делом, что ты на тот свет переселился. Чай, кофе, виски?
– Мне нужны деньги, – сказал Тезкин сумрачно.
– Да ну? – удивился Голдовский. – И сколько?
Тезкин назвал сумму, и Лева присвистнул.
– Однако! И непременно в валюте?
– Да.
– Зачем тебе в твоей деревне валюта, брат?
– Я уезжаю в Германию.
– Куда? – поразился Голдовский немногим меньше, чем полгода назад апокалипсическому пророчеству друга. – Что ты там собираешься делать?
– Читать лекции по русской философии, – лаконично ответил Тезкин. – И помоги мне, пожалуйста, сделать все, что там нужно.
– Н-да, – пробормотал Лева, – от кого, от кого, а от тебя меньше всего я этого ожидал. Только вот что, – прибавил он, – деньги я тебе, разумеется, дам, а помогать не стану.
– Почему?
– Я не собираюсь прикладывать руку к утечке мозгов.
– Лева, – проговорил Тезкин сдержанно-радостным голосом, – каких мозгов? Неужели ты думаешь, что я там кому-нибудь нужен? Я получил письмо от Кати, брат.
– И она тебя что, зовет? – спросил Голдовский, помолчав.
– Нет, – покачал головой Тезкин, – но я все равно поеду. Ей там, по-моему, нехорошо.
– Сомневаюсь, – ответил Лева. – Извини меня, Саша, но ты, кажется, имеешь весьма превратное представление о женщинах. Я в свое время сталкивался с ее мужем и скажу тебе, что большего прохиндея глаза мои не видали.
– Лева, мне плевать на ее мужа, но я должен ее увидеть.
– Ну хорошо, – согласился Голдовский, снова чувствуя, как подчиняет его Тезкин себе. – Однако тебе придется подождать: раньше, чем через месяца два, два с половиной, ничего не получится.
– Все это страшно некстати, – пробормотал Саня.
2
Москва произвела на Тезкина впечатление еще более отвратное, чем год назад. Вся шваль, вся нечисть, прежде сидевшая по щелям, выползла теперь на свет Божий, заполонив несчастную столицу. Тезкин бродил как потерянный, все вызывало в нем омерзение, от уличных торговцев до иностранных вывесок, и особенно одна сцена запала в его душу.
Случилось это в самом центре, недалеко от железнодорожных касс, где он покупал билет до Мюнхена, несколько дней проведя в томительной знойной очереди. Молодой парень, высокий, жилистый, с наголо остриженной непропорционально маленькой на его длинном худом теле головой и сверкающими белыми фарфоровыми зубами, стоял на тротуаре, разложив перед собой кусок клеенки, и предлагал всем проходящим мимо сыграть с ним. Его плотным кольцом обступили люди, и Тезкин, одуревший от стояния в очереди, тоже сунул свой любопытный нос.