Саша просит официанта принести снова двести пятьдесят водки и, умильно глядя на Марину, объясняет, что под такую закусь да не выпить ещё — грех, может, Марина тоже выпьет вторую бутылочку сухого? Хочу коньяка, говорит Марина, дурной пример заразителен, смеётся Саша, блондинка уже перешла на шампанское, но до этого выпила не одну рюмку благородного армянского напитка. Ещё сто пятьдесят коньяка, просит Саша, когда официант подвозит к их столику тележку с горячим плюс уютный, запотелый графинчик, в котором добавочные двести пятьдесят настоящей «Столичной». — Какого? — спрашивает официант. — Есть французский, «Мартель» и «Карвуазье», есть армянский — «Двин», «Арарат», есть... — Хватит, хватит, — замахал руками Саша, — давайте сто пятьдесят «Карвуазье», гулять так гулять. А это что? — Это олень, тушенный по-восточному, — отвечает Марина, — в двадцати восьми травах. — С ума сойти, — комментирует Саша и погружает ложку в глиняный горшочек (ложка пряного бульона и кусочек лепёшки, потом — кусочек мяса, именно в такой последовательности. Потом выпить, потом снова ложку бульона, кусочек лепёшки и кусочек мяса, попробуйте — не пожалеете!). Англичане, совершенно разморённые от еды, водки и целебного крымского воздуха, подзывают официанта рассчитаться. Он стоит возле них, вежливо склонив голову, достав из нагрудного кармана пухлый блокнот и солидный чёрный «паркер» с золотым пером. Чёрк-чёрк, креч-креч, это — сюда, подведём черту, с вас... Англичане встают и уходят, умильно держась за руки. Официант подходит к их столику, ставит графинчик с французским коньяком и наклоняется к Саше: — Простите, вы ведь хорошо говорите по-немецки? — Есть немного, — кокетливо отвечает Александр Борисович. — У меня к вам маленькая просьба, у этих бундэсов, что рядом с вами (он плечом мотает в сторону западногерманской парочки), отличный разговорник, мне он просто необходим, поговорим? — Поговорим, — отвечает Саша, встаёт, и они идут к столику с немцами. Он наливает Марине коньяка, она берёт рюмку, поднимает до уровня глаз, щурится, смотрит на него через золотисто-коричневую жидкость (армянский коньяк коричнево-золотистый, французский — золотисто-коричневый), а потом медленно втягивает напиток в себя. Проводи меня вниз, просит она, мне надо в туалет, а я уже пьяная. Он встаёт, помогает ей подняться из-за стола, Ал. Бор. как раз в этот момент оборачивается и смотрит на них. Марина что-то показывает Саше рукой, то есть делает какой-то жест, мало понятный ему, но хорошо знакомый мужу, тот кивает головой, и они спускаются по лестнице на природу. Здесь теплее, ветер не чувствуется, туалет метрах в пятидесяти от ресторана, сразу за задним двором, куда как раз в эту минуту въезжает очередная машина, гружённая тушами и тушками кабанов, оленей, изюбрей, косуль, привезёнными сюда прямо из правительственного заказника, где их отстреливают в порядке развлечения те, у кого есть нарезные заграничные ружья ценой в пятьдесят и больше (иногда — меньше) тысяч отнюдь не рублей. Это подтвердил им официант, когда Марина спросила его, откуда ресторан получает дичь. Из заказника, сказал он, там на них правительство и генералитет охотятся, а вы тут едите и денежки платите, чего добру пропадать! Марина вскользнула в резные двери красивого деревянного домика, а он прошёл немного дальше и встал под соснами, куря и стряхивая пепел на посыпанную песком вперемешку с сосновыми иглами дорожку.
— Вот ты где, — шурша платьем, подошла сзади Марина, — пойдём обратно?
— Посмотрим на озеро.
Они обошли ресторан сбоку и по длинному, хорошо выскобленному настилу подошли прямо к чёрной воде Кара-голя, Чёрного озера. Сверху нависала вершина Ай-Петри, где-то в стороне чувствовалось море, он взял Марину за локоть, но сразу отпустил, подумав, что если поцелует её сейчас, то разрушит все правила этой, не им затеянной игры, а правила надо соблюдать, иногда это даже интересно, соблюдать правила, то есть не делать того, что — по всей логике — ты должен сделать. Марина, сощурясь, посмотрела на него, потом опять повернулась к воде, к поверхности подплыла какая-то большая рыба и вновь исчезла в чёрной глубине Кара-голя. — Тихо, — сказал он, — как здесь тихо и хорошо. — Марина молча кивнула и, не дожидаясь его, пошла к лестнице, ведущей на второй этаж, на веранду, где Саша, Александр Борисович, Ал. Бор. всё ещё вёл на бойком немецком изрядно затянувшиеся переговоры с уже успевшими захмелеть иноземцами.
10
(Приходится признаться, что язык порою не в полном согласии с речью. Да, эканье-мэканье, трах-бах-та-ра-рах, бестолковая шутиха на ласковом южном небосводе в тот самый момент, когда мир вступает в сумерки. А может, сумерки в мир? Проще говоря, когда одно превращается в другое и наступает мгновенная растерянность, ведь ещё недавно, каких-то несколько минут назад — недавно и несколько, акцентируем именно эти понятия — реальность жизни была другой, и ты, спокойно и уверенно, принимал её как вечную данность. Да, шутиха, да, эканье-мэканье и трах-бах-та-ра-рах, выразить себя и мир образом, метафорой, каким-то эмоциональным восклицанием — восклицание тире состояние — бывает намного проще, чем сделать это связно, логично, фабульно, есть ещё словцо «концептуально», только тут оно совсем уж лишнее. А это значит...)
А это значит, что в тот же вечер, оставив своих компаньонов, Марину и Александра Борисовича, отдыхать после посещения ресторана в большой супружеской постели (хотя кто знает, какой она была на самом деле, просто готовый блок, заранее излаженное клише, раз супружеская, то обязательно большая), он, в скромном одиночестве человека, отметившего с утра очередной день рождения, пошёл на городскую набережную: прошвырнуться, проветриться, побыть одному среди многих, лёгкая ностальгия толпы, феерическое забвение чуждых и отчуждённых лиц, прогулка единицы среди множеств. Город был весел и пьян, как всегда в это время года и суток. «Предчувствие пира во время чумы, — подумал он, — ещё не сам пир, до него остаётся какое-то время, но он будет, а пока лишь его предчувствие, и опять заноза, опять игла, опять спица в сердце, хотя дело совсем не в том, что порою просто не хочется жить».
Он спустился по широкой каменной лестнице, усеянной вповалку сидящими парочками, сидящими и кайфово млеющими от внезапно наступивших, размягчающих, ласковых сумерек, которые и возможны лишь здесь, на южном побережье, в тех самых местах, где когда-то давно одна дама прогуливала собачку, хотя это не знак, и даже не осмысленная реминисценция, а так — фраза в ряду прочих, один шаг в долгой шеренге точно таких же шагов. Море было спокойным, вода нехотя набегала на берег и с лёгким шуршаньем устремлялась обратно, оставляя после себя обточенные камушки, рыхлые тельца медуз и антропогенный хлам, перечислять который нет ни смысла, ни желания, ведь каждый знает, что несут на берег волны грязного и почти убитого моря. Да, грязного, почти убитого, но моря, а это значит... (Пропустим запятую, она идёт сразу после многоточия. Всё это значит лишь то, что человек устаёт надеяться, а будущее прекращает существовать. Сонная, впавшая в апатию и безразличие страна, хорошо, вымрут толстяки, охотящиеся в местном заказнике, впрочем, как и во многих других таких же заказниках и заповедниках, молодые и поджарые, или просто сильные, средних лет, в самом расцвете, придут к власти. И это что-то изменит? И рад бы надеяться, но что-то там, в сердце, где заноза, спица, игла, откуда постоянно хлещет и хлещет кровь, говорит тебе, что надежды бессмысленны, ибо всё уже давно лишено корней. Единственное, что ещё может породить эта страна, так лишь новый Екклезиаст, род уходит и род приходит, и прочая размеренная философская проза. Конечно, апатия и сонливость — это не вечно, но ведь никто уже не может строить, все могут только разрушать, и что толку от этих моих мыслей, беспомощность, вот что главное в этом преддверии наступающего пира. А после беспомощности — лихорадка и взрыв. Но надеяться всё равно хочется, пусть даже сердце-вещун и говорит, что это не так. Вещун-молчун, молчун-колдун, колдун-колун, колун-валун, привычная игра, слово за словом, рифма за рифмой. После валуна можно подпустить луну, для изящного и эстетически ёмкого завершения ряда...)
Луна, оставляющая яркую и длинную дорожку на загустевшей мрачной зелени сумеречного моря, почти достигла границ своего круга, хотя совсем недавно был ещё только что народившийся месяц, а пройдёт день-другой — и полнолуние. Какие-то гражданки, со смехом и отфыркиваясь, плескались в самом центре лунной дорожки. Он шёл по мокрому песку, сняв сандалии и подвернув штаны, подошвы плотно и со смаком входили в песок, оставляя в нём дружные пятипалые, как платановый лист, ямки, полоса песка была небольшой, метра полтора, потом шла галька, ведь пляжи здесь насыпные, естественных очень мало. Почти каждая вторая ленивая волна (если это можно было назвать волной) набегала ему на ноги, вода была тёплой, возникала мысль, не стоит ли искупаться, но он гнал её от себя, слишком много шума, гама и подлунного фырканья, чтобы...