Давно ли его сжигал лирический пламень «Халдейского балагана»: «Пусть о Тамаре, троице святой, о благости старинной — расскажет летописца Грузии правдивое перо, а я, склонясь над плачущей моей подругой Коломбиной, лишь звездам расскажу о ней слезами, как преданный Пьеро?» — и вот: свой поэт «у каждой веснушчатой девушки», а до Мадонны уже и дела нет никому! Его мучает мысль: может быть, наступило время НОТа и электрификации? И что за человек тот, кто позволяет себе сейчас увлекаться стихами? Сомнения сменяет надежда. Если первая часть «Орпирского златоуста» — иронична, то вторую диктует пафос. У него есть ответ на проклятые эти вопросы: «Я хочу сказать лишь то, что поручено мне грузинским народом, я хочу раскрыть его настоящее и грядущее» (точности ради обращаюсь к подстрочному переводу). Это — вера в конечную справедливость:
Эльбрус и Казбек, взоры вдаль устремляя,Стоят, как столбы эшафота, как братья.Неистовых деспотов злобная стая,Терзая хитон, изрыгает проклятья.
Но меч Саакадзе настигнет злодея!Он всех уравняет. Кто сможет укрыться?И вновь в Цицамури взойдет орхидея,И труп Мачабели Курой возвратится.
Коль Грузия — мост, что из волоса вьется,То сколько тут гениев в бездну сорвется!..
Цицамури — называется местность, где был убит возвращавшийся из Тифлиса в свое имение Сагурамо Илья Чавчавадзе. Вано Мачабели, известный общественный деятель и переводчик Шекспира, исчез при неизвестных обстоятельствах, даже труп его не был найден. «Волосяной мост», согласно восточной версии, лежит по дороге в рай… Трагический пафос раннего Маяковского слышится в этих стихах, его голос, взывавший взволнованно с подмостков театра (в трагедии «Владимир Маяковский»), требовавший к себе внимания, ибо: «с небритой щеки площадей стекая ненужной слезою, я — может быть, последний поэт!». «Орпирский златоуст» кончает свою речь словами:
Последний поэт, оставшийся в мире,Устав от стихов, говорит это, братья…Когда вас коснется пыланье Орпири —Вы вспомните сами об этом трактате!
Перевод С. Ботвинника
Одержимый смутным сознанием непреходящей трагедийности жизни, поэт ищет спасения в иронии, в скептицизме. Ироничность — выражение болезненно переживаемой душевной опустошенности. У Табидзе ирония, как и у Маяковского, соседствует с пафосом; ироничность изнутри проникает в пафос, защищая его от декларативной обнаженности.
Наша лирика сегодняЗарыдать опять готова.Ей о белых днях воскресныхСердце помнить не велит.Как паяц, на храм ЛафоргаВлез паук, искавший крова,И на тонкой паутинеОн под куполом висит!..
Это — «Знамя киммерийцев», — поэтическая декларация 1921 года. «Лафорговское воскресенье» — белое, траурное; оно — лирический символ, который должен выразить нечто смутное, трудно передаваемое (стихи Лафорга — о муке воскресных дней). Декларация — вызывающая: она вновь заставляет вспомнить трагического «тринадцатого апостола» из ранних стихов Владимира Маяковского, его «Облако в штанах»; себя и своих друзей Тициан называет новыми «евангелистами»; Орпири — «мой Патмос» (на острове Патмос в Эгейском море жил, согласно преданию, один из апостолов — Иоанн):
Все уйдем мы. Будет сломанМеч стиха у рукояти,И поэзия пред смертьюСвой поднять не сможет взгляд.И в агонии, чуть слышно,Как последнее заклятье,Наши имени четыреТрубы скорбно протрубят!
Этот высокий, пожалуй, — выспренний пафос завершается сдержанной, чуть ироничной концовкой:
Но архангельского гласаЯ не слышу рокового,Патмос гибелью не дышит,Не влечет его она.А меня сегодня демонНаших дней тревожит снова.Подливать не нужно в чашу —До краев она полна!
Перевод С. Ботвинника
Может быть, это — начало возрождения.
«Нас, как и русских футуристов, спасла Октябрьская революция, совершенно перестроив всю нашу жизнь и в перестройке изменив сущность поэзии», — писал в автобиографии Тициан Табидзе.
В Грузию Октябрь пришел на три года позднее. И результаты перестройки, разумеется, не сразу сказались.
…И долго еще Тициану казалось, что гибель ходит за ним по пятам, подстерегает, грозит, и он защищался, как мог, от гнетущих мыслей — стихами.
Паоло Яшвили в стихотворении, посвященном дочери Тициана, «Танит Табидзе», написанном в 1921 году, рисует облик скорбного поэта, желтого от лихорадки, в слезах меряющего шагами грязь орпирских болот, где скучают цапли…
Дочь, названная именем финикийской богини Танит (они оба, и Нина, и Тициан, зачитывались тогда романом Флобера «Саламбо»), родилась в годовщину их свадьбы — 14 января 1921 года. В ту ночь голуборожцы давали банкет в новом клубе артистам Художественного театра, и Тициан был с ними.
«Ко мне на минутку забежал Сергей Городецкий, — вспоминает жена Тициана, — рассказал, что ему очень понравилось, как москвичи пели: „Когда буду большая — отдадут меня замуж, во деревню чужую…“ — спел несколько фраз и убежал. Когда ушел Городецкий, мне стало плохо, и Симон, брат Тициана, побежал в клуб сказать, что меня надо везти в больницу, но Тициан ему не поверил — решил, что я не хочу, чтобы он напился; когда за ним прибежали второй раз, он взволновался и поспешил домой… Ему долго не решались сказать, что у меня родилась девочка, — мне пришлось успокоить врача — объяснить, что Тициана это не огорчит: он сам хотел дочку…
А в конце февраля меньшевистские власти сбежали из города. Распоясались подонки, в городе начались грабежи.
У меня совсем не было молока, и в городе его невозможно было достать, нечем было кормить ребенка. Друзья Тициана, в особенности Паоло, настаивали на том, чтобы он отправил меня с девочкой к своей матери в деревню, — Тициан долго не соглашался, но его уговорили. Он уложил вещи и повез меня и ребенка на вокзал. В ожидании поезда спохватились, что нечем кормить девочку в дороге, забеспокоились; Паоло вспомнил, что у его матери в шкафу, он видел, стояло сгущеное молоко, — не поленился, съездил на Бебутовскую улицу и привез…
Тут же на вокзале Паоло организовал боевую дружину и отправился с нею к тюрьме — освобождать политических заключенных, которые потом собрались в отряды и двинулись в разные концы города для охраны общественного порядка — чтобы прекратить разбой и грабежи. В ту же ночь, прихватив с собою несколько человек, Паоло поехал встречать на Коджорской дороге советские войска; перед тем он забежал к своей сестре Паше и взял у нее простыню — вместо белого флага.
Тициан отвез меня в деревню и тоже возвратился в Тбилиси».
Когда он вернулся, во всей Грузии уже была установлена Советская власть.
* * *
Жизнь понемногу начала изменяться; литературная жизнь — тоже. Голуборожцы еще были тогда в центре литературного движения. Они хлопотали, чтобы получить особняк на бывшей Сергиевской улице — теперь это улица Мачабели — под Дворец Искусств[9]; Паоло и Тициан туда просто переселились и жили там; Тициан — пока не вернулась из деревни его жена с ребенком (потом они переехали в освободившуюся квартиру родственников Нины Александровны, на Грибоедовскую, 18), а Паоло — до самой женитьбы.
Летом 1921 года Паоло Яшвили женился на внучке профессора Окромчедлишвили — Тамаре Георгиевне Серебряковой, прелестной девушке с лицом, как камея, с каштановыми пышными волосами. Была свадьба в городе, а потом еще многодневное торжество у родственников Паоло в деревне Аргвети. На деревенской свадьбе Паоло был тамадой некто Абдушелишвили, рослый и громогласный мужчина, самый известный в Верхней Имеретии тамада, и его перепил Тициан, выиграв буйволиный громадный рог, из которого они напоследок пили; когда рог торжественно преподнесли Тициану, он радовался, как ребенок…
Написанное в ту пору Тицианом стихотворение «Паоло Яшвили» кажется сейчас необъяснимым «пророчеством», каким-то ясновиденьем — предсказанием своей и Паоло трагической участи:
Вот мой сонет, мой свадебный подарок.Мы — близнецы во всем, везде, до гроба.Грузинский полдень так же будет ярок,Когда от песен мы погибнем оба…
Не слишком ли это жестоко для свадебного подарка? Ну, зачем бы стал Тициан в день свадьбы своего самого близкого друга так ужасно пророчить? Не пророчество это вовсе — а клятва. В неразрывности поэтического, самого высокого братства. Любимая мысль Тициана: поэзию невозможно согнуть, приспособить для собственного удобства. Поэзия — гибельна: она решает судьбу поэта. Но и в гибели — счастье. В трагедии — торжество. Поэт — воплощенное мужество. Он может выстоять перед разъяренным быком на круче горного пастбища! Он может умереть от песен: нет ничего выше этой высокой поэтической доли.