Мери Шервашидзе, бывшая фрейлина, — тоже очень красивая женщина. Однако стихотворение посвящено не ей — Мелите:
А ты, Мелита, смотришь на чистоеНебо Тютчева — небо Рима.В Италии, думаю я, футуристыСейчас от тебя в восхищении…
Тбилиси ж идет на убыль незримо,Всё медлит и медлит землетрясение.
Перевод С. Ботвинника
Последние две строки ставят все на свое место: стихотворение — о самом себе, о собственном душевном состоянии, ибо «землетрясение» — еще один лирический символ, время от времени возникающий в сознании поэта, в его стихах.
* * *
…Заговорили о «пролетарских писателях». Образовался ЗАПП, закавказская вариация РАППа. Появились свои пролетарские поэты: ориентировались на московскую «Кузницу», может быть, несколько запоздало.
В ту пору А. В. Луначарский, первый нарком просвещения, позволял себе иронизировать, выступая с речами: «…Я не имел в виду говорить о Лефе, — пояснял он. — Я говорил о тех молодых писателях пролетарских, которые возьмут перо, возьмут чернильницу в руки и задумаются: как же быть? Перо буржуазное, чернильница буржуазная. И мучили себя: как писать — прозой писать или стихами писать? Буквально мучили себя на моих глазах…».
Прежняя грузинская поэзия была едва ли не вся целиком объявлена «буржуазной»; это обвинение распространялось и на творчество нынешних поэтов, начинавших в предреволюционные годы, в том числе, разумеется, на поэзию голуборожцев. Их даже в начале тридцатых годов еще лишь с трудом, в ходе бурных дискуссий, пытались переквалифицировать в «попутчики», не снимая, однако, упреков — в декадентстве, в аморализме, в проповеди самоубийств (шли в ход их дореволюционные стихи, декларации из альманаха «Голубые роги», сложившаяся репутация). В Москве Маяковский был тоже «попутчиком»! Правее голуборожцев считались члены группы «Академия» во главе с Константинэ Гамсахурдиа и группа «Арифиони», куда одно время входил Галактион Табидзе (в той и в другой было много видных литературных имен). Этих называли «консерваторами» и даже «реакционерами». На право зваться «попутчиками», наряду с голуборожцами, претендовала группа «Левизна» — грузинский ЛЕФ, вторая волна футуризма. К ним пролеткритика была снисходительнее: у «левых» не было буржуазного прошлого, их слабостью был так называемый «формализм».
Новоявленные «футуристы» впервые заявили о себе 5 мая 1922 года на литературном вечере голуборожцев: Симон Чиковани прочитал дерзкий манифест под названием «Феникс», подписанный, кроме него самого, Акакием Белиашвили (впоследствии он стал писать прозу, известен его исторический роман «Бесики»), Бесо Жгенти (он стал критиком и литературоведом), Давидом Гачичеладзе, Николаем Шенгелая (будущим кинорежиссером) и еще некоторыми другими. Устроители вечера, голуборожцы, протестовали, в публике слышались вопли негодования, и, как говорят, на сцену кидали стулья…
У грузинских лефовцев было все — как положено у футуристов: «разрушали старые формы», экспериментировали со стихом, выпускали тощие книжицы, напичканные сумбуром, а журнал окрестили «жгучим» и в то же время «научным» именем «H2S04» (формула серной кислоты). Подобно голуборожцам (в пору их юности), младофутуристы ценили в поэзии по преимуществу форму, признавали «заумь»; своими учителями считали, разумеется, Маяковского и Хлебникова, но также — Бесики. Подражая русским футуристам, грузинские лефовцы считали своим долгом эпатировать публику. Тонкий лирик Симон Чиковани тогда писал в одном из стихотворений: «Хлопнем лирику по башке сапогом, изойдем голубою кровью». И все они, в той или иной мере, чувствовали себя циркачами-канатоходцами — работали «на публику».
Голуборожцы, переболевшие детской болезнью «левизны» лет десять тому назад, не одобряли в поэзии шутовства. Тициан Табидзе в автобиографии пишет осуждающе об этих «эпигонах русского футуризма», которые «еще в 1925 году, запутавшись в творениях Хлебникова, превозносили „заумную“ поэзию, лишенную всякого национального колорита. Даже появление „Лефа“ не подействовало на них отрезвляюще. Просуществовав три-четыре года, большинство из них навсегда вышло из литературы; часть же, пройдя влияние „Голубых рогов“, впоследствии влилась в мощный поток пролетарской комсомольской поэзии <…> стараясь постепенно освободиться от формализма».
Симон Чиковани позднее подружился с голуборожцами.
По этому высказыванию можно судить и об отношении Тициана к московскому «Лефу»…
* * *
Тициан становился достопримечательностью грузинской столицы. Без него уже трудно было представить вечерний проспект Руставели, тогдашний тифлисский Монмартр, на котором назначались деловые и неделовые свидания, происходили ежевечерние встречи артистов, поэтов, художников; здесь спорили об искусстве, обменивались мнениями и новостями; здесь возникал молодой, загадочный, быстрый, как будто сошедший со слегка подновленной фрески художник Ладо Гудиашвили, в античных сандалиях, в белых брюках, в шелковой рубашке с расстегнутым воротом, легкий и резкий в движениях — великолепный танцор… Здесь Тициан, окруженный друзьями, грузно стоял в тени деревьев, против оперного театра, или сидел на ступеньках картинной галереи; всем своим видом — поэт!
«У него огромные светлые глаза, умные, добрые, и дышащие добротой губы. Ровно подстриженная челка на лбу и фигура, элегантная в своей тучности, которую свободно драпирует белая блуза, — придают ему сходство с римлянином. И в то же время он — грузин в высшем выражении его интеллигентности и артистизма, — это Ираклий Андроников рисует портрет поэта. — Он пылок в разговоре и медлителен в ритме больших шагов, и ходит вразвалку. Он полон внимания и в то же время задумчив. Даже мечтателен. Рука с папиросой между длинными нежными пальцами изогнута в той великолепной свободе, какая бывает только у спящего. Веки прикрывают глаза медленно, а речь быстра, даже тороплива, пожалуй… И заразительный смех — чистый, веселый, нечаянный, с придыханием заядлого курильщика…
Он всегда с людьми и на людях. Всегда одержимый пафосом дружбы, нежным вниманием к другим, потрясающей добротой, душевной щедростью — вниманием, не стоящим ему никаких усилий!
Какое интересное было время! Люди какие! И Тициан среди них, не похожий ни на кого в оригинальном своем обличии, которое так же органически стало выражением его духа, как его имя, как стихи…»
Стихи он читал охотно, и свои, и чужие: Блока, Тютчева, Анненского.
Желтый пар петербургской зимы,Желтый снег, облипающий плиты…Я не знаю, где ВЫ и где МЫ,Только знаю, что крепко мы слиты.
Сочинил ли нас царский указ?Потопить ли нас шведы забыли?Вместо сказки в прошедшем у насТолько камни да страшные были.
Только камни нам дал чародей,Да Неву буро-желтого цвета,Да пустыни немых площадей,Где казнили людей до рассвета…
Иннокентий Анненский, Тютчев, Блок…
Тициан очень любил читать блоковских «Скифов».
Читая стихи по-русски, он странновато растягивал слоги, — терялся привычный ритм, стих звучал по-своему выразительно, бездонно и чуть глуховато, с придыханием — удивительно лично.
«Каждого вновь прибывшего к нам поэтического гостя первыми встречали, как правило, Паоло Яшвили и Тициан Табидзе, — вспоминает Георгий Леонидзе. — Паоло был гостеприимным хозяином, Тициан — подлинным Авраамом любого пиршества поэтов… Он в этом отношении продолжал традицию прославленного поэта, друга и тестя Грибоедова — Александра Чавчавадзе, и знаменательно, что он по воле случая жил именно там, где когда-то стоял дом Александра Чавчавадзе» (летом 1921 года они переселились в освободившуюся квартиру родственников Нины Александровны на Грибоедовской, 18).
Дом Тициана стал местом традиционных поэтических встреч, и никто из приезжавших в Тбилиси русских поэтов не миновал его. Здесь умели «отнестись» к человеку, приветить, увлечь искренним разговором, вовлечь в общий спор, накормить. Друзья Тициана едва ли не каждый день собирались в его просторной столовой, за большим овальным столом, и никто не чувствовал себя здесь лишним или забытым. А давно ли самого Тициана не заставить было обедать дома? — всё норовил уйти в облюбованный им и его кутаисскими друзьями духан, где кормили по-имеретински, — всякая другая еда Тициану всю жизнь казалась безвкусной; из духана он приносил домой мчади — кукурузные маленькие лепешки, завернутые в розовую бумагу. Дома не сразу приноровились к его западно-грузинскому вкусу. Все же приноровились. Тогда и друзья перекочевали к нему. За столом читали стихи, спорили о стихах.