Государь оглядывал их с безотчётной недоброжелательностью. Он сознавал важность познакомиться поближе со свежими молодыми побегами петербургского общества: когда-нибудь наступит их черёд окружить престол взамен отцов. Но с теми отношения были понятны и естественны: их смолоду связывала принципиальная, чисто офицерская солидарность. А с молодёжью предстояло самому исподволь налаживать духовную связь. И государю это казалось в тягость.
У него складывалось впечатление, что юнцы последних выпусков беспредельно равнодушны ко всему, кроме внешних благ и выгод. Едва скрывают свою удручающую нравственную развинченность… Не радовала государя молодёжь, даже ближайшие родственники.
В раздумье он взглянул на сцену. Пели Собинов и мельничиха. До уха донеслось:
— «Ведь мы не вольны жён себе по сердцу брать. Должно нам всегда расчётам волю сердца покорять»[315].
Рука монарха провела по бороде. Гений Пушкин, а вот устарел… Теперь уж для молодого поколения всё это предрассудки.
Всколыхнулась острая досада на своих двоюродных и троюродных братьев, сидевших в верхней ложе. Распусти им вожжи, на ком только не переженятся?..
Венценосцу становилось в тягость быть на людях: охватывало сознание полной душевной отчуждённости. Растеряны или отстранены даже те немногие, с кем прежде случалось иногда отвести душу. И в мыслях промелькнула сейчас же старуха Броницына, умевшая так тонко всё понять и оценить…
Глаза сами собой остановились на министерской ложе. Случайно первым в поле зрения оказалось прелестное лицо смеющейся Софи Репениной. На нём сверкало такое беззаботное веселье, смех отражал столько искренности и непосредственности, что государь невольно внутренне обрадовался.
Натянутость и притворство, положенные этикетом, ему давно опостылели. Монарху даже доставляло удовольствие подчас самому их нарушить. Где-то в глубине души заблудилась ещё былинка молодого, мальчишеского задора. За скучным парадным обедом он любил иногда огорошить кого-нибудь из родни ловко запущенным в него исподтишка хлебным шариком.
Чтобы окончательно смутить растерявшуюся Софи, государь чуть заметно моргнул веком и приветливо ей кивнул. Затем сейчас же показал на неё глазами сидевшей рядом императрице.
— Isn't she lovely?[316]
— A living Gainsbourough[317], — с обычной доброжелательностью откликнулась Мария Фёдоровна.
Пользуясь случаем, она заговорила о Репенине и кавалергардах: командовавший полком генерал давно болел и становился неспособен к строевой службе.
Низкий сдавленный голос вдовы Александра III был маловнятен. Государь наклонился к матери. На губах появилась обычная непроницаемая улыбка.
Среди царских сверстников Репенин был в числе тех немногих, кого государь с детства привык считать своим человеком. Но втайне он недолюбливал Репенина. Его рослая фигура цветущего здоровьем самца, его природная осанка, независимый нрав, прямолинейность — всё это вызывало в самодержце чисто физическое раздражение. К тому же людей, внушавших к себе невольное уважение, Николай II вообще предпочитал избегать. У него не было достаточно уверенности, что они, в свою очередь, уважают его как человека.
Пожелание, которое высказывала вдовствующая императрица, затрудняло государя. Возразить по существу было нечего: она была шефом кавалергардов, а Репенин — самым подходящим кандидатом на освобождавшуюся должность… Но к личной неприязни примешивалось и другое, мелкое чувство: Репенины и без того всячески взысканы судьбой…
Выслушивая свою мать с кажущимся одобрением, монарх обдумывал, под каким бы предлогом отклонить её выбор.
Софи догадывалась, о чём идёт речь в императорской ложе. Мария Фёдоровна несколько раз подымала голову в её сторону. Государь тоже на неё оборачивался с обаятельной улыбкой. И по мере того, как их беседа затягивалась, женское чутьё всё определённей подсказывало Софи, что сейчас решается участь мужа.
Её волнение росло… Правом на семейное счастье она, конечно, не поступится. Всё готова бросить для Серёжи. Но загонять её куда-то в глушь — чудовищная несправедливость. Зачем ей терпеть эту ломку, никому, в сущности, не нужную! И свыше, конечно, этого не допустят…
Мысль о возвращении мужа в Петербург наполняла её радостным трепетом. Все трудности, над которыми приходилось так мучительно задумываться, отпадут, точно по волшебству. Софи напрягала зрение, чтобы уловить в мимике, на чём цари порешат.
Мария Фёдоровна почувствовала заминку в сыне.
— Well, Nicky?[318]
— First let me make up my mind where to put the present man[319], — последовал уклончивый ответ. Монарх нашёл, что проще всего затормозить пока что предстоящую смену командира. Чтобы отвлечь внимание матери, он участливо осведомился: — Is his lumbago any better?[320]
Соболезнующая нотка в голосе сына тронула Марию Фёдоровну, всегда отзывчивую ко всяким человеческим немощам. Она закивала ему с благодарной улыбкой:
— Thank goodness, he seems to suffer less…[321]
Этот случайный жест особенно обнадёжил Софи. Она не сомневалась больше в успехе и внутренне ликовала.
Адашев видел её только в профиль. Ему было невдомёк, что Софи взволнована, и казалось странным: почему она задумалась? Но флигель-адъютант даже не делал попытки заговорить.
Всякая женщина хорошеет от радостного волнения за любимого человека. Никогда ещё жена товарища не казалась ему краше и привлекательнее. Её ослепительная шея, плечо, выступавшее из пенистого бального корсажа, напоминали оживлённый классический мрамор. Он молча любовался.
Опера шла своим чередом. Первое действие близилось к концу. Замечтавшаяся Софи, убаюканная волнами сменявшихся мелодий, начинала забывать, где она.
Вдруг пение, оркестр, все звуки разом прервались на целых шесть тактов.
Софи, очнувшись, заинтересовалась: что происходит на сцене?
Поселяне и поселянки толпились перед мельницей. Между ними порывисто метался мельник. Дородного, благообразного старика будто скрючило и пригнуло к земле.
— О горе, горе!.. — вырвалось у него громким воплем. Обессилев, он покачнулся и тяжело упал перед суфлёрской будкой.
Хористы, размахивая руками, заголосили:
— Спасайте, спаса-а-айте её!..
Часть поселян окружила упавшего мельника. Другие побежали куда-то в глубь сцены.
Стонущие звуки скрипок и виолончелей заглушила звонкая медь вступивших духовых инструментов.
Для усиления заключительного фортиссимо[322] палочка капельмейстера исступлённо зарубила воздух на три четверти. Занавес опустился. Раздались дружные хлопки.
Адашев почувствовал на плече прикосновение руки в туго накрахмаленном штатском манжете. Сашок предлагал выйти вместе покурить.
Флигель-адъютант заколебался. Покинуть вдвоём ложу с дамами в первом же антракте граничило с неблаговоспитанностью.
Сашок нетерпеливо взял его за локоть.
— Je vous attends[323].
Озадаченный Адашев привстал. Почему Сашок настаивает и волнуется? Ведь он не из тех заядлых курильщиков, для которых полчаса без папиросы невтерпёж.
Софи, презиравшая в мужчинах глупую привычку к табаку, сделала обиженную гримасу:
— Неужели дым — такое наслаждение?
Сашок с ужимкой поклонился:
— Все земные наслаждения — дым!
— Quel triste aveu[324], — вмешалась в свою очередь Тата.
Но мужчины поспешно удалились.
Адашев глядел рассеянно кругом поглупевшим взглядом влюблённого.
В дверях аванложи Сашок не утерпел:
— La vie est belle ce soir, mon capitaine?[325]
На вежливо-скучающем лице его спутника заиграла помимо воли счастливая улыбка.
— Вы угадали… В моих ушах так и звенит сейчас тургеневское «мгновение, остановись, ты — прекрасно!».
— «Тургеневское» мгновение?!
Сашок с притворным ужасом сморгнул монокль.
— От кого другого, но от вас, Адашев, никак не ожидал!
Флигель-адъютант в недоумении остановился.
Обезьяньи глаза острослова скосились на него с нескрываемой насмешкой.
— Да ведь это слова Гёте!
Адашев покраснел и растерялся. Сашок не преминёт, конечно, высмеять его при всех, при Софи… Стало так стыдно, что вырвалось непроизвольно:
— Вот до чего я опустился!
Забыв свою придворную сдержанность, он схватил собеседника за отворот фрака:
— Мудрено ли, впрочем? Посудите сами: третий год в свите при нём почти неотлучно… Человеком перестаёшь себя чувствовать!
Со сцены раздался троекратный громкий стук. Всё было готово к традиционному чествованию бенефициантки. Адашев спохватился:
— Скажите поскорей: в чём дело?
— Теперь уже некогда. Nous risquerions de manquer le clou de la soiree[326].