Задок опрокинувшихся саней, соскользнув на раскате, чуть не подсёк одного из норовисто захрапевших жеребцов репенинской пары.
Тучный господин зашевелился и громко охнул.
Софи помертвела. Наклонилась, чтобы постучать в стекло, но вдруг её резко тряхнуло. Карета дёрнулась вперёд и стала круто поворачивать.
— Посторонись-ка… — снова загудел репенинский кучер, делая попытку выбраться из затора и суматохи.
Ещё толчок слабее, заминка… и карета, выправившись, мягко закачалась на рессорах. Застоявшаяся пара без сбоя машисто растянулась в резвом беге вдоль Морской.
Софи прежде всего схватилась за длинное зеркальце каретного прибора: не покривился ли высокий бриллиантовый бант в причёске, над которой парикмахер только что провозился целых три четверти часа?
Нет, кажется, благополучно…
И сейчас же перед глазами промелькнула вновь вся картина уличного происшествия.
«Бросила беднягу среди улицы в снегу…» — заскребло на совести.
Ей захотелось остановить карету. Но стрелка на циферблате ползла неумолимо: оставалось всего четыре минуты.
«Как же быть?» — растерялась Софи. Опоздай она, станут ли вникать — почему? Попросту сочтут за дерзость… И она представила себе, с каким лицом ждёт её сейчас в министерской ложе тётя Ольга.
Мгновение спустя её бросило в краску. Тётя Ольга или Серёжа без всяких колебаний приказали бы, конечно, карете повернуть обратно. Она взволнованно выглянула ещё опустив стекло: далеко ли отъехали? Перед ней, как засахаренный леденец, сверкала на морозе кирпичная реформатская кирха[253].
Возвращаться назад, когда почти приехали, показалось безрассудным.
Не смея больше смотреть на часы, она поскорей потушила электричество.
Глава десятая
Театральную площадь в тот вечер охранял усиленный наряд полиции. По прилегающим улицам и Поцелуеву мосту мрачно прогуливались взад и вперёд таинственные пешеходы; на всех были одинаковые тёплые пальто с поднятыми воротниками и высокие зимние галоши.
Перед главным входом в Мариинский театр конные городовые немедленно отгоняли в сторону освободившихся извозчиков. Внутри, на верхней площадке бокового, царского подъезда, молча переминался с ноги на ногу усыпанный звёздами градоначальник. Рядом с ним, взволнованный и напряжённый, стоял невзрачный директор императорских театров в придворном фраке при одном старшем ордене.
С минуты на минуту ждали государя…
Столыпину удалось на последнем докладе склонить самодержца хоть раз показаться по-прежнему на люди. Общество было ещё подавлено трёхлетним беспросветным злополучием. Поражение в японской войне, политические убийства, запылавшие помещичьи усадьбы, расстрелы, вооружённые восстания, казни слились для обывателя в один кровавый длительный кошмар. С высоты престола необходимо было подтвердить, что всякая опасность миновала и наступает пора благоденствия.
Государь сперва колебался. Общественные настроения его мало трогали. Не хотелось ни отказать Столыпину, ни согласиться. Как всегда в подобных случаях, царь поспешил посоветоваться с другим сановником, в надежде, что второй отговорит последовать совету первого.
Против ожидания далёкий от политики министр двора[254] поддержал настояния временщика. Придумал даже, как проще всего отбыть царю не улыбавшуюся ему монаршую повинность. Одна из заслуженных артисток императорской оперы покидала сцену, и был назначен её прощальный бенефис[255]. Случай казался подходящим для неожиданного появления государя без всякой официальности среди отвыкших его видеть петербуржцев.
Софи приехала в обрез.
Вслед за её каретой к отдельному директорскому входу подкатили ещё только два автомобиля. Из первого выпорхнула в облаке горностаев, кружев, жемчугов и серебряных блёсток её подруга и светская соперница, рано овдовевшая Тата Дорнау. Навстречу второй машине подобострастно метнулись ожидавшие на улице местный полицмейстер и какой-то другой чиновник в мундире.
Опаздывать вдвоём всегда приятнее. Молоденькая вдова обрадовалась при виде Софи и защебетала шаловливо:
— Let us hurry up to see the fun…[256] Но осеклась на полуслове.
С улицы сквозь двойные, обитые войлоком стеклянные двери ворвалась резкая струя холода. В вестибюль неторопливо входил чернобородый мужчина. Низко нахлобученная шапка и штатская шинель с меховыми лацканами придавали ему облик допетровского боярина.
Тата, наклонив к подруге ангелоподобную головку, только успела шепнуть:
— Voici le satrape[257].
Софи подняла глаза. В трёх шагах от неё стоял председатель Совета министров Столыпин. Придворный, красный с золотом, швейцар отряхивал его заиндевевшие бобровые лацканы…
Временщик спокойно, апатично подошёл и молча поздоровался, едва поклонившись в знак приветствия. Красивые черты бледного надменного лица сохраняли каменную неподвижность.
Здороваясь с ним, Софи каждый раз вся холодела на несколько секунд. Правая рука Столыпина после дуэли в юности осталась полупарализованной[258]. Протянутые пальцы неожиданно встречали дряблую ладонь, безжизненно тяжёлую и мягкую, как резиновый пузырь с водой. Это прикосновение бывало неприятно ей до жуткости.
Тата с деланной почтительностью показала веером министру, что уступает ему дорогу:
— Apres vous, Excellence[259].
В капризном жесте было лёгкое озорство хорошенькой женщины, которая ни в ком и ни в чём не нуждается.
Столыпин без улыбки покосился на неё и уронил с высокомерной учтивостью:
— Place aux dames[260].
— Meme pour les demi-dieux?[261] — удивилась Тата тоном мило расшалившегося ребёнка.
Она взяла Софи за талию.
— Eh bien, montons sans scrupules[262].
Министр даже не удостоил их взглядом и равнодушно прошёл в нижнюю угловую директорскую ложу.
Наверху, у министра двора, в просторной аванложе молодых женщин нетерпеливо ждали. Остальные приглашённые были в сборе. Они окружали тщедушную старушку, прикрывавшую костлявые плечи парадной кружевной накидкой, отороченной мехом.
— Excusez nous, baronne[263], — залепетала Тата.
— Vous etes incorrigibles[264], — укоризненно погрозила им престарелая баронесса и заволновалась: — Il est grand temps de prendre place[265].
Мест впереди было много. Все шесть дам свободно разместились рядом в громоздких золочёных креслах. Для мужчин седые капельдинеры[266] подкатили особые стулья на высоких подставках.
Баронесса любезно перегнулась к рослому военному, затянутому в иностранный синий с серебром мундир:
— A a gauche, general, on у voit mieux[267].
— Et pour son Excellence le baron?[268] — заскрипели тяжеловесные берлинские интонации: иностранец был тем свитским генералом германской службы, который по традиции состоял при особе русского царя.
Старушка его успокоила: муж предпочитает кресло в партере, а в ложу зван ещё только один Адашев, сопровождающий государя.
Софи как-то не ожидала видеть Адашева здесь сегодня. Она невольно улыбнулась при мысли о приятном собеседнике.
Принесли бинокли. Все с любопытством стали разглядывать публику.
Обширный зрительный зал был переполнен. Пятна фраков и мундиров оттеняли переливающуюся радугу нарядных женских туалетов. Театр гудел и радостно жужжал, как улей, согретый после долгой стужи весенними лучами.
Музыканты давно были по местам. Оркестр сдержанно, под сурдинку[269], настраивал инструменты. На возвышении, вплотную к суфлёрской будке, томился худощавый хмурый капельмейстер-чех. Он сидел вполоборота на стуле; правая рука в белой перчатке держала наготове палочку, упёртую другим концом в открытую партитуру. Капельмейстер принуждённо перекидывался словами с чернявым вихрастым евреем — первым скрипачом, канифолившим смычок. Но взгляд, сквозь очки, не отрывался от нижней императорской ложи, слева, над контрабасами. Там, под тяжёлым балдахином голубого штофа, поблёскивал тусклой позолотой ряд пустых кресел.
Тётя Ольга сейчас же закивала знакомым в партере.
— Quelle jolie salle ce soir![270]
— Le ban et l'arriere ban de la capitale[271], — подхватила в противоположном конце ряда бойкая на язык Тата.
Начался общий разговор.
Справа, за сценой, хлопнула глухо дверь. Театральный занавес заколыхался.
— Боже, какой сквозняк! — ужаснулась зябкая хозяйка ложи, прижимая к груди спасительную накидку.
Сквозь боковую драпировку, скрывавшую соседнюю часть зрительного зала, донёсся картавый говорок:
— Поберегите себя, дорогая баронесса!
Старушка с любопытством раздвинула тяжёлые шёлковые складки и выглянула. Из первой ложи рядом посыпались усиленные поклоны и улыбки; в ней сидели, жизнерадостно сияя, две расплывшиеся красавицы семитического типа в умопомрачительных бриллиантах. С ними были мужья-банкиры и плотоядно оскаленный Соковников.