Ко всему этому прибавилось и еще одно обстоятельство, значительно усилившее неудовольствие Светловых на сына. В числе немногих избранных знакомых, начавших изредка посещать Александра Васильича с приезда, трое были из сосланных в Сибирь политических преступников. В особенности крепко не понравилось старикам посещение одного из них, по фамилии Варгунина, с которым нам придется поближе познакомиться в следующей главе. Сейчас же после первого визита этого господина, едва только затворилась дверь за ним, Ирина Васильевна, заметно встревоженная, вошла в комнату сына.
— Кого ты еще, батюшка, к себе наведешь после этого!.. — обратилась она к нему, вся вспыхнув.
Александр Васильич посмотрел на нее с удивлением.
— Я тебя не понимаю, мама, — сказал он, собирая со стола какие-то бумаги.
— Чего тут не понимать-то, не маленький, слава богу! — заметила ему мать с сильной досадой в голосе. — Это ведь у тебя Варгунин был?
— Ну да, он, так что же?
— Как «что же»? А то же, что ему нечего бывать здесь!
— Это почему? — удивился сын. — Я сам его пригласил; я с ним знаком.
— А коли и прзнакомился, так уж извини, батюшка, ходи к нему сам, коли хочешь, а к нам его не води, нечего ему у нас делать…
— Что такое! Да говори, мама, пожалуйста, яснее, — сказал Александр Васильич, нетерпеливо останавливаясь перед матерью.
— А то… Ты разве, батюшка, не знаешь, на что он покушался? — спросила Ирина Васильевна, и лицо ее приняло какое-то испуганное, тревожное выражение.
Александр Васильич улыбнулся.
— Вон что ты, мама! Да мало ли кто на что покушался, — молвил он весело, — а теперь не покушается. Ты вон, пожалуй, сама же рассказывала, что я, когда был еще мальчуганом, покушался воровать у тебя, в пост, сливки из кладовой, так меня, по-твоему, и теперь в кладовую пускать нельзя? И теперь я, по-твоему, вор выхожу?
— Толкуй с тобой! Ты вот этак-то, батюшка, всегда и отделываешься ото всего, — заметила с неудовольствием Ирина Васильевна.
— Да ведь нельзя же две шкуры с одного вола драть. Меня за покушение украсть у тебя сливки ты поставила, я помню, в угол; ну, я отстоял, сколько следовало, и дело с концом. Не поставишь же ты меня теперь снова в угол за то же самое? Так и Варгунин. Ты говоришь, он покушался на что-то; ну, его за это вот и сослали в работы. Теперь он срок свой отработал, поселен здесь… Стало быть, нечего и поминать о прошлом. А иначе и житья бы на свете никому не было, — сказал Александр Васильич, смотря матери прямо в глаза.
— Какое же уж это, Санька, сравнение: то сливки, а то… чего уж ты, батюшка, выдумал опять! — как-то смущенно проговорила Ирина Васильевна, поправляя чепец на голове.
— Тут, видишь ли, мама, дело не в сливках, разумеется, а в том, что нехорошо попрекать человека тем, за что он уже раз понес наказание. Ведь человека для чего наказывают? Для того, конечно, чтоб он исправился. А как же он исправится, коли ты его к себе не пустишь, я не пущу, другой не пустит? Этак и самый смирный человек озлиться может, — ты подумай-ка об этом.
— Нельзя же, батюшка, из-за него да всех заставлять в петлю лезть…
— Да кто же тебя заставляет лезть в петлю, мама? Это совершенно от себя самой зависит. Ты помнишь, у нас, перед: моим отъездом, работник жил, — Иван, кажется, — сосланный сюда за убийство? Он у нас больше двух лет жил, и ты, я помню, очень его любила и жалела… — сказал Александр Васильич задумчиво.
— Так он-то, батюшка, по несчастью ведь… — слабо возразила Ирина Васильевна.
— А ты почем знаешь, что и Варгунин не по несчастью здесь? Ведь все по несчастью… — еще задумчивее ответил ей сын.
— Правду отец-то говорит, что с тобой, Санька, толковать, так прежде пообедать надо. А уж ты, батюшка, как ни рассуждай, а к нам его не води! — сказала старушка довольно решительно.
— Ты, мама, конечно, имеешь полное право распоряжаться у себя дома, как хочешь. Но я полагал, что если вы отдали мне вот эту комнату, то я могу принимать в ней, кого мне угодно. Теперь оказывается, что я пользуюсь ею не даром, а на таких условиях, которые дороже для меня всякой платы… Ну, что же делать, мы стеснять друг друга не будем: я перееду на квартиру, — не менее решительно произнес Александр Васильич.
Старушка вспыхнула вся и, не найдясь сразу, только растерянно как-то развела руками.
— Так это ты, Санька, хочешь нас с отцом-то на Варгунина какого-нибудь променять? — спросила она наконец, и голос ее дрогнул, а на глазах навернулись слезы.
Александру Васильичу, по-видимому, тоже не легко было в эту минуту; он хоть и пересилил себя, но голос его заметно дрожал, когда он отвечал матери:
— Ты, мама, прежде всего успокойся и выслушай меня хорошенько. Мне нет надобности уверять тебя, что я никогда и ни на кого вас не променяю, — ты сама очень хорошо это знаешь; по крайней мере тебе пора бы уж убедиться в этом: случаев ведь много было. Но пойми, что так же как у тебя есть потребность, чтоб тебе никто не мешал распоряжаться в своем уголку, и у меня есть точно такая же потребность. Ты посмотри-ка на меня хорошенько, пристальнее: я ведь уж не маленький, не ребенок. Ты рассуди: я прожил без вас десять лет, и в эти десять лет только я один — я сам — следил за собой, направлял себя. Из-за шести тысяч верст за советами к вам бегать не приходилось. В эти десять лет я знакомился с кем мне хотелось, принимал у себя кого хотел, и ты не скажешь… ты не в праве сказать, что недовольна мной, что должна краснеть за меня! Ты этого не можешь сказать… Как же ты требуешь, посуди сама, чтоб я отказался от такой привычки, которая всосалась мне в плоть и кровь и только вместе с ними может быть вырвана из меня?.. Неужели ты думаешь, что для меня не составило бы особенного удовольствия исполнить всякую твою просьбу… все, что только я могу сделать, не греша перед своими убеждениями? Помнишь, чего ты от меня хотела… чего ты требовала, когда я уезжал отсюда в университет? Ты хотела, чтобы я был честен прежде всего. И вот ты же теперь требуешь от меня, чтоб я отвернулся от такого же честного человека, как я сам, — да! я уверен в порядочности Варгунина, — и думаешь, что это было бы честно с моей стороны! Лучше уж нам жить врознь да в мире, чем ссориться поминутно из-за пустяков…
Ирина Васильевна плакала. Она бессильно как-то склонила свою седую голову, скрестив на груди руки.
— Полно, мама, не плачь, — продолжал через минуту уже спокойнее Светлов, ласкаясь к старушке, — нам ведь это не к особенному спеху. Мы об этом еще успеем потолковать, порассудить спокойнее; еще все может уладиться отлично…
— Чего тогда родные-то скажут, батюшка? Сколько лет, скажут, не видались с сыном… ждали, ждали… а он… — не договорила старушка и залилась слезами.
— Ну, мама, не до родных нам теперь, когда у нас самих в доме слезы… — тревожно и мягко сказал Александр Васильич, опустив голову на плечо матери. — Давно ли радости были, а вот уж и слезы… Напрасно приехал, значит? — спросил он тихо.
Ирина Васильевна улыбнулась сквозь слезы и молча, но горячо поцеловала сына в голову.
— Ведь вон ты какой ласковый, Санька, когда захочешь… — сказала она погодя, дав пройти волнению и слезам. — Вот то-то то, батюшка, и худо, что я на тебя и сердиться-то не могу хорошенько: посержусь-посержусь да опять и перестану. Какие вы нынче, право, стали молодые люди: не сговоришь с вами… Пускай уж он ходит, чего ли, этот, прости господи, косматый-то?.. — как бы вопросительно заметила старушка.
Александр Васильич поцеловал ее и успокоил. Но Ирина Васильевна даже и во все продолжение следующего дня не могла выбросить этого разговора из памяти.
Как бы то ни было, неудовольствие стариков Светловых на сына являлось еще понятным или объяснимым по крайней мере. Но уж совсем загадочно было в этом отношении поведение Оленьки, которая вдруг, при первом же семейном облачке, перешла на их сторону, отвернувшись, так сказать, от молодой светловской партии, хотя и должна бы была принадлежать к ней уже по одному естественному праву возраста; она в этом случае явилась живым контрастом Владимирки, стоявшего горой за брата. Неудовольствие Оленьки на Александра Васильича выражалось очень заметно. Правда, она и прежде, с самого приезда молодого человека, относилась к нему сдержанно-ласково; но теперь эта сдержанность перешла у ней в очевидную сухость, а подчас даже и в какое-то пренебрежительное обращение с ним. Никаких видимых причин на это не было. Александр Васильич вел себя с сестрой так же внимательно, как и с остальными членами семьи; первоначально он даже оказывал девушке некоторое предпочтение перед ними, проводя с ней целые вечера в своей комнате либо за чтением, либо за спорами. Но книги брата не нравились Оленьке, или, вернее сказать, не производили на нее ровно никакого впечатления: в одно ухо впустит и тотчас же выпустит в другое; его идеи казались ей дикими и, по меньшей мере, забавными; спорила она с ним всегда как-то неохотно, вяло, точно и спорить незачем было. Заметив это, Александр Васильич удивился и переменил тактику: стал спорить с сестрой только тогда, когда она сама начинала; читал с ней только при ясно выраженном на это желании с ее стороны. Светлов боялся, чтоб мысль, что он собирается учить ее, не отбила у ней на первых же порах охоты заниматься с ним, и потому в последнее время просто предоставил в ее распоряжение все свои книги, не указывая ни на одну с особенной рекомендацией. А книги все-таки не трогались с места; Оленька даже и не прикоснулась к ним, точно это были такие вещи, в которых она давно знала все наизусть, или такие, что о них и понятия иметь не стоило. Однако ж все это было своим чередом, и отсюда, по-видимому, отнюдь не могла вытекать причина ее неудовольствия на брата. Если в их отношениях и можно было найти нечто подобное тому, что обыкновенно называют размолвкой, то разве следующий случай. Светлов застал как-то сестру за чтением журнала «Pour tous» [5] — любимым развлечением Оленьки.