Понравился этот «косматый» и Ельникову. Уж верно понравился, если Анемподист Михайлыч, с первого же знакомства, пошел проводить его до дому, переехал с ним через реку, версты три шел в гору, выкурил у него в хатке папироску и тем же путем вернулся домой, часа в четыре утра. Ельников, по всей вероятности, и переночевал бы у Матвея Николаича, если б приколоченная над квартирой доктора вывеска не гласила, что он с восьми часов утра принимает больных…
III
РАННИЕ ГОДЫ СВЕТЛОВА
Теперь нам придется сделать значительный шаг назад и повести читателя в золотую даль детства и юности Светлова, где, как лучи в оптическом фокусе, сосредоточиваются все первоначальные условия, по направлению которых развивался впоследствии характер нашего главного действующего лица. Там, из этой золотой дали, выступят перед нами постепенно сперва фигура Светлова-ребенка, а за ней фигура Светлова-юноши, и, может быть, нам посчастливится выяснить по этим двум фигурам и ту третью, которая в образе вполне уже сформировавшейся личности выведена нами перед глазами читателя. Не без робости осмеливаемся мы приподнять таинственную завесу, отделяющую нас от этой дали; но мы обязаны сделать это…
В те блаженной памяти блаженные времена, когда у камчатского исправника Светлова родился его первенец.
Петропавловский порт, удаленный почти на двенадцать тысяч верст от Петербурга, представлял и должен был представлять весьма характерное местечко. Время, конечно, успело изменить его с тех пор во многом даже относительно наружности, но мы нарисуем его таким, каким сохранился он в памяти Александра Васильича; а в этой памяти он сохранился живо, свежо. Да и нельзя было ему, впрочем, не сохраниться в ней: слишком много резких детских впечатлений говорило о нем. В минуту послеобеденного отдыха, когда легкая дремота делает ум особенно наклонным к иллюзиям, Светлову стоит только закрыть глаза, чтоб перед ним воочию потянулись давно покинутые родные места…
И вот видит он опять, как у себя на ладони, этот прекраснейший и просторнейший в мире залив, именуемый Авачинской губой, вдали устье и при нем одиноко торчащие из воды, точно сторожа, Три брата — большие колоннообразные скалы. А ближе перерезывает залив, отделяя большую губу от малой, Кошка — песчаная отмель, словно мост, перекинутая с одного берега на другой и оставившая направо только узкий, но глубокий проход, как раз для ввода судов на зимнюю стоянку. Вдоль всей Кошки тянутся деревянные сваи, а на сваях выстроены такие же деревянные амбары для просушки юколы — вяленой рыбы, составляющей постоянную пищу камчатских собак. В жаркий летний лень она так и горит рубинами на солнце, так и сквозится, точно гроздия крупной красной смородины. Александр Васильич даже ощущает как будто самый вкус этого, когда-то так лакомого для него, рыбного блюда. Немного далее Кошки круто выступает из воды Сигнальный мыс, с мачтой на вершине и с русским, несколько раз перекрещенным, флагом на мачте. Ближе виден Перешеек, с убогим, доморощенным памятником в честь Лаперуза [6], а еще ближе, по берегу малой губы, тянутся далеко в гору беспорядочно разбросанные здесь и там приземистые деревянные домики с соломенными крышами. Это и есть собственно порт. Светлов мысленно идет мимо незатейливых построек, ловко перепрыгивая извилистые ручьи, с веселым, бодрым шумом сбегающие вниз, в малую губу. И как много их попадается ему на дороге! Но это не случайные дождевые потоки, а постоянные горные ключи; вода в них холодна даже в самую жаркую пору лета и прозрачна, как кристалл золотистого топаза. Домики нарочно по ним и лепятся, чтоб свежая вода всегда была под рукой, так что через любой двор протекает ключ. Впрочем, дворов в обыкновенном смысле, огороженных забором, — нет, а их просто заменяет здесь известное пространство, какое заблагорассудилось хозяину считать своим владением; только огороды обнесены невысоким плетнем из гибкого тальника, чтоб свободно гуляюшие по улицам коровы не лакомились хозяйской капустой. Да и улиц-то, собственно, нет, за исключением одной, громко именуемой петропавловцами то пришпехтом, то проспектом, смотря по лицу; все же остальное представляет только какие-то узенькие извилистые переходы со множеством перекинутых через них импровизированных мостиков, чаще всего в виде простой доски. Зато при столкновении на этих переходах и мостиках каждый обыватель порта может безошибочно назвать любое встреченное лицо по чину, имени, отчеству и фамилии. Светлов тоже узнает и называет всякого встречного. Но вот домики пройдены, миновал последний плетень, миновал и ветхий деревянный сарай с никогда не употреблявшимися в дело пожарными инструментами, а ключи, как змеи, вьются с горы, орошая густо растущий по берегам их малинник. Боже мой, ягод-то, ягод-то сколько! У Светлова, как в детстве, даже дух захватило от удовольствия. Набирает он их горсть, другую, ест и снова набирает пригоршни. Надоело, наконец, собирать, — и ребенок, заслонясь рукой от яркого солнца, жадно всматривается вперед, вдаль. Там сперва все мелкий лес идет, постепенно взбираясь выше и выше, а за ним вырастает уже гора с косматым гребнем, точно грива у рассерженного зверя. И куда ни уставится зоркий глазок — везде вокруг все те же косматые горы таинственно манят к себе детское любопытство. Но особенно неодолимо как-то возбуждает его величественно выступающий вдали, из-за этих гор, белый, как сахарная голова, снежный конус Авачинской сопки. С вершины конуса змейкой ползет к небу легкий серый дымок. «Опеть курится», — объясняет Светлову-ребенку сопровождающий его казак Онохов, указывая рукою на дымящуюся вершину. Мальчик пристально смотрит, и вдруг глаза его перебегают ниже, к небольшому озеру направо, где имеет обыкновение купаться в такую пору Василий Андреич. Ребенок зовет туда Онохова, будто бы встречать папу; но дело, собственно, не в папе, а в хахальче — маленькой колючей рыбке, которая в таком избытке водится в этом озере, что ее можно черпать оттуда пригоршнями. «Какой же я лукавый был!» — думает Александр Васильич, останавливаясь подольше на этом воспоминании и усиливаясь представить себе наглядно свою тогдашнюю фигурку. Воображение рисует ему неуклюжего мальчугана, с широкой, загоревшей рожицей, в розовой ситцевой рубашке, опоясанной позументным кушачком. «Это как я еще очень маленьким был, когда меня одного далеко не пускали, а через мостики переносил на руках Онохов», — думается Светлову. Но вот они спускаются с горы к озеру, а налево море так и сверкает на солнце, точно исполинский брильянт. Сколько там китоловных судов стоит на якоре под всевозможными флагами! Вон и еще одно показывается из-за устья, серое да маленькое, словно чайка. С озера, вдоволь наловив там хахальчи (бог весть зачем, так как ее не едят), Онохов с мальчиком идут на батарею перед гаултвахтой. «У, как дулища страшно смотрят!» — мелькает в голове Александра Васильича детское впечатление, вызванное пушками. «Тогда я еще без всякого анализа глазел на все», — снова думается Светлову, — и вдруг, по неисповедимой прихоти, воображение рисует ему ту же местность, но в совершенно другой картине…
Все побелело кругом: и домики, и горы, и озеро, и море до самого устья; даже ключи побелели, так что и не отличишь теперь сразу этих знакомых предметов от снежного конуса сопки, — и все это точно мелкими алмазами усеяно, блесгит и искрится, даже глазам больно. Но что сталось с петропавловскими домиками? Они словно присели и смотрят откуда-то снизу, как стаканы и чашки из гнезд дорожного погребца. Это оттого, что большие снега выпали. Проснулись в одно прекрасное утро петропавловцы и видят, что совсем занесло их низенькие жилища, так что и свету из окон не видно. Нечего делать, принялись за работу, — и к полудню в порте вместо улиц образовались снежные коридоры, а вокруг домиков выросли снежные заборы, да такие высокие, что хоть куда: пожалуй, что и не вскарабкаешься на них. Только после этого открылось правильное сообщение между жителями. «Вот и мама, — мерещится Светлову, — поехала с визитом к начальнице». Пять добрых собак в щегольских красных алыках — местной упряжи — легко и быстро мчат по снежным коридорам ее выездную повозку, благо обитые китовой костью полозья только скользят по свежему рыхлому снежку. Пред каждым домиком появились теперь ямки в снегу, а в ямках лежат привязанные к вбитым около них колышкам камчатские собаки. Иные из этих животных как-то забавно тяжело дышат, высунув длинные красные языки, — значит, только что в деле были. А вот им и юколу несет камчадал-работник, перекинув ее через плечо в виде двух переметных сум. Взбеленились собаки, так и рвутся к нему со всех ног; некоторые даже и колышки повыдергивали, утащив их за собой. А ворон-то, ворон-то сколько налетело на этот пир! и какие все жадные да смелые: из-под рук у камчадала, бестии, тащат рыбу. Подойдет как-то бочком да и схватит. Иную собака лапой дернет, а та, в свою очередь, клюнет собаку в лапу и опять за свое дело, как будто так оно и следовало, да ведь как дружно-то. Но вот вдруг зоркие глаза камчадала-работника лихорадочно загорелись; оставив в покое назойливых птиц, он весь превратился в зрение, следя за какой-то быстро движущейся фигурой по горе напротив. Это местный почтмейстер — заклятый охотник — гонится на лыжах за лисицей, благо почта только два раза в год приходит в порт…