И вот — это: гибельная, неразгаданная тьма над пустыней, ощущение ужаснейшей катастрофы, смрадный лабиринт в могильнике исчезнувшей цивилизации — после замечания Глебова, что кирпичи пахнут потом, Клинцова тоже стал донимать этот тошнотворный запах, — кучка обреченных дорогих ему людей, за которых он в ответе, — перед кем, перед кем в ответе? — общая для всех смерть и бегущая впереди нее смерть от руки выродка, маньяка, безумца, ужасная своей оскорбительной бессмысленностью: ч у ж о й убивает людей, которых судьба уже обрекла на смерть. Она же обрекла и его самого. Мертвые люди убивают друг друга — какое падение!.. Вот что ему выпало пресечь в последний свой час, Степану Клинцову.
Он постоял возле Сенфорда, прикоснулся к нему рукой, будто это могло еще что-то значить для его бесчувственного тела. «Но все-таки, — подумал Клинцов, — все-таки это прощание, Мэттью. Я не смогу тебя похоронить. Разве что потом… Но Золотой холм — и без того могила для нас».
Уже через час с небольшим Клинцов почувствовал такую усталость, что ранее избранная им тактика оказалась неприемлемой: он не мог больше, крадучись, двигаться по лабиринту — его донимала одышка и жажда, а сердце колотилось с такой силой, что в любую минуту могло остановиться, разорваться. И потому, едва оказавшись у входа в третий ритуальный зал, Клинцов сказал себе, что здесь остановится и будет ждать ч у ж о г о. Впрочем, ничего другого не оставалось: он действительно чувствовал себя плохо: у него ослабли ноги, кружилась голова, шумело в ушах, тошнило. Была, конечно, надежда, что после отдыха ему станет лучше, но надежда робкая, почти пустая: сознание подсказывало, что плохое самочувствие — не приобретенное, а истинное, возвратившееся, пробившееся сквозь препоны, поставленные Глебовым.
Клинцов устроился за горой кирпича, обрушившегося с потолка, под дырой, ведущей в верхнюю, белую башню, в нескольких метрах от того места, где был убит Селлвуд. Стоило ему лишь немного наклониться вправо, и он видел это место — там на желтой глиняной пыли осталась черная корка засохшей крови. Наклонившись вправо, он видел также вход в зал, откуда стрелял в Селлвуда ч у ж о й. Время от времени Клинцов посылал к входу луч света, который проникал в коридор, дробился и гас на его стенах. Иногда он произносил громко два слова: «Я здесь!» Свет и слова предназначались для ч у ж о г о: они, по предположению Клинцова, должны были завлечь его в этот зал. Иных средств вызвать на поединок ч у ж о г о у Клинцова не было.
Несколько раз Клинцов направлял луч фонаря в дыру на потолке и видел тогда другой потолок, по ту сторону дыры. Он отсвечивал голубоватой белизной, как подернутое высокой и легкой дымкой небо. Отчего это происходило, было не разглядеть. Можно было лишь догадываться, что потолок в верхней башне облицован голубовато-белой плиткой. Но для Клинцова теперь важнее была не эта догадка, а то, что сквозь дыру в потолке как бы проглядывало небо. И славно было еще то, что небо, пусть только кажущееся, было не ярко-голубым, не пронзительно синим, а белесым, как над землей его родины, над деревенькой, в которой он рос. Повидал он на своем бродячем веку всяких небес, но только те — милы…
Как-то их деревенский учитель Савелий Витальевич — ах, какое изящное имя и отчество, будто птичка пропела! — преподал им, босоногой ребятне, первый урок философии. «Это главный вопрос философии, — вскидывая над головой руку с длинным и тонким указательным пальцем, радостно говорил он, пятясь перед их оравой по цветущему лугу, — это самый главный вопрос философии: что появилось прежде — материя или дух, природа или человек?» — «Известно, материя прежде, — смеясь, хватаясь от смеха за животы, орали они ему в ответ. — Ежели нет никакой материи, то отколь же взяться ее духу?!» После этих слов за живот от смеха схватился Савелий Витальевич. А когда насмеялся вдоволь, потребовал от него, от Клинцова, чтобы он закрыл глаза. Клинцов закрыл. Тогда Савелий Витальевич потребовал: «А теперь ответь нам, Клинцов, существуют ли луг, река, лес, небо и мы, раз уж ты ничего этого не видишь?» — «Существуют!» — закричал Клинцов, вертясь на одной ноге. «То-то же! — торжествующе произнес Савелий Витальевич. — Существуют! Существуют — и не в зуб ногой! Независимо от нас! От того, видим мы все это или не видим, слышим или не слышим! Было время, когда на земле не было людей, а земля существовала! Будет время, когда не станет людей, а природа будет сверкать своею вечной красой!» — «А почему это людей не станет? — спросил Савелия Витальевича Клинцов. — Куда они денутся? Моя бабка говорит: пока стоят деревья — и люди будут стоять, пока не перевелись на земле цветы — и невесты не переведутся. А когда бог скажет: «Жизни конец!», тогда и небо пожелтеет, как мертвец». — «Боговерующий! — закричали на Клинцова его одноклассники. — Боговерующий!» А Савелий Витальевич ничего не сказал, сорвал цветок одуванчика и стал вертеть его возле губ — задумался. О чем думал тогда Савелий Витальевич? Не о том ли, что человек один с земли не уйдет, что он потащит за собой в могилу все живое, всю ее великую красу, что так обстоит дело с ее независимым существованием…
Плоть живет пищей, а душа — красотой. Омут под кручей в изгибе реки — страшная красота. Небесная ширь с белоснежными облаками — величественная красота. Луг в цветах — милая красота. Сад, осевший под грузом золотых и красных яблок, — щедрая красота. Зимнее утро, звенящее от голубого инея, — чистая красота. Журавлиный клин в осеннем небе — печальная красота. Скалистый утес над бурлящей рекой — гордая красота. Аленький цветочек, на все поле один — щемящая красота. Смеющаяся молодая женщина, бегущая навстречу солнцу по утренней росе — это Жанна… Тогда была жива еще его мать, они приехали в деревню навестить ее, показаться после свадьбы. Однажды утром Жанна сказала Клинцову: «Знаешь, я никогда не бегала босиком по утренней росе, хотя про это много раз читала. Пробегусь-ка я, а?» И она пробежалась по росистой лужайке за дворовой оградой, хохоча и охая. Все есть в женской красоте — и щедрость, и чистота, и веселье, и величественность, и гордость, и печаль, и то, что пугает и манит одновременно…
Отдохнув, Клинцов почувствовал себя все же бодрее: унялась одышка, успокоилось сердце. Стал обустраиваться — сложил из кирпичей подобие бруствера, за которым можно было сидеть, не подвергаясь опасности быть убитым первым выстрелом. Метнул к выходу несколько кирпичных обломков, равных по весу толовой шашке — пристрелялся. Включал и выключал фонарик, выкрикивал слова «Я здесь!», нервничал от нетерпения, а точнее, от опасения, что ч у ж о й не придет или не скоро придет, а время уносит силы.
Итак, ч у ж о й — что Клинцов знает о нем? Прежде всего то, что он не имеет никакого отношения к их экспедиции, то есть в прямом смысле — ч у ж о й. Что он появился вскоре после катастрофы и, стало быть, имеет к ней какое-то отношение: либо он ее жертва, либо один из ее виновников. Вооружен пистолетом или автоматом и отлично владеет им. Проник в башню, понимая или зная, что находиться снаружи опасно для жизни. Убивает… Зачем? Господи, ну зачем же, зачем? Хочет один владеть лабиринтом, запасами пищи и воды? Если так, то, значит, намерен выжить, надеется, что выживет, но знает, что скоро покинуть башню не удастся, потому вся пища должна принадлежать ему одному. Связи с внешним миром не желает, иначе не стал бы уничтожать радиопередатчик и радиоприемники. Почему не желает? Потому, что никакого внешнего мира не существует? Но тогда радиопередатчик можно было и не уничтожать: если нет внешнего мира, то и связаться с ним нельзя. Стало быть, внешний мир существует и с ним можно связаться, но эта связь для ч у ж о г о нежелательна. Почему нежелательна? Он боится мира людей, потому что преступник, потому что явился сюда, уже будучи им. Не будь он преступником, он стремился бы как можно скорее связаться откуда только и можно ждать помощи и спасения. Преступнику нечего терять перед лицом внешнего мира и его законов, поэтому он убивает — продолжает совершать преступления.
Итак, преступник? А если отчаявшийся безумец? Почему бы и нет? Его мир погиб, в этой гибели виновны люди, все люди, которым он теперь мстит. Садист? Маньяк? Надежен лишь один ответ: он пришел из того мира, из которого мы сами, он его порождение — его преступления, его безумства.
Клинцов любил Селлвуда: в нем была глубина, которая завораживала и очаровывала. Он не обладал талантом памяти, его эрудиция была, пожалуй, не столь богата, как у других, но у него был несомненный талант реконструкции: по одной мысли, даже по обрывку мысли, он мог восстановить не все учение, может быть, но целую систему, которая уже могла претендовать на некоторую завершенность, — истинный талант археолога.
— Я здесь! — выкрикнул в очередной раз Клинцов и перевел луч фонарика вверх. Над ним снова засветился голубовато-белесый свод белой башни. И опять возникло прежнее чувство, будто он видит небо из глубокого колодца. Однажды — это было в юности — он намеренно спустился в колодец, чтобы увидеть на дневном небе звезду. Не верил в такую возможность, но старики говорили, что из глубокого колодца звезды на небе можно увидеть и днем. Ничего не увидел, как ни напрягал зрение. Сказал об этом огороднику, в чьих владениях был колодец.