Чехов выпрямился, потер виски, машинально положил коробочку во внутренний карман, огляделся.
Монах стоял неподвижно, склонив голову набок и улыбаясь.
Чехов что-то сказал ему – кажется, поблагодарил – и поплелся к озеру.
Монах подошел к нагахе, железному дереву, сел у корней и поставил перед собой миску для подаяний.
Садху неторопливо поднялся и, внезапно сорвавшись с места, подскочил к нему.
– Ты дал ему это? – спросил Кимбол О’Хара; о буром монахе он знал только по смутным россказням, но понимал, какой вопрос нужно задать. – Дал ему это? Зачем? Отчего именно ему?
Монах медленно поднял голову.
– Потому что он никогда этим не воспользуется.
XIX
Кажется, Гёте, указывая тростью на звездное небо, говорил: «Вот моя совесть!»
Моя совесть – далекие огни: на том ли берегу широкого озера, по обе ли стороны бегущего поезда. И это не просто детское удивление – «всюду жизнь!» – которое охватывает людей, выдернутых из привычного уклада. Когда я смотрю на дальнее гипнотическое мерцание, то понимаю, как мало значит то, что происходит со мной, с Вами, со всеми по отдельности. Не спешите окрестить мое настроение «пессимизмом» или «хандрой»; для меня оно, быть может, вернейший знак того, что существует нечто большее, чем каждый из нас: так и кладбище, покойное (дурной каламбур) под лунным светом, – залог вечной жизни. Она есть, несомненно есть, но никому из нас не дано увидеть ее иначе нежели сквозь тусклое стекло.
А главное в дальних огнях и дальних людях – то, что они не ближние и думать о них можно лишь от случая к случаю.
ХХ
О’Хара встретил его на привокзальной площади (садху выпрыгнул из вагона раньше Чехова, рысью направился в уборную, и через десять минут оттуда вышел смуглый, несколько вальяжный европеец, хозяин страны).
– Рад видеть, – сказал О’Хара искренне, протягивая руку. – Как съездили?
Чехов пожал плечами.
– Красиво, что сказать. Для здоровья, правда, не очень – котловина, испарения. Меня, представьте, чуть солнечный удар не хватил.
– Да, в этом отношении Коломбо предпочтительнее, зато в Канди прохладнее: ветер с гор.
Стараясь держаться в тени навесов и карнизов и только один раз выйдя на ослепительную брусчатку, они прошли в кофейню: кофе местных сортов здесь подают отменный, посулил О’Хара.
– А вы что же, все поезда встречаете? – спросил Чехов, размешивая деревянной ложечкой тростниковый сахар.
– Ну что вы, – засмеялся О’Хара и пригубил из фарфоровой чашки; на миг замер, оценивая вкус. – Я жду моего подчиненного, он сейчас занимается бытом китайских кварталов – правда, не столько с этнографической, сколько с юридической точки зрения… Мистер Стрикленд!
Высокий молодой полицейский в пробковом шлеме, крутивший чернявой головой на другой стороне площади, в аркаде старого голландского дома, обернулся и, встряхнувшись, как собака, выходящая из воды, побежал к начальству по самому солнцепеку. Его круглое лицо с робкими усиками было чем-то знакомо – но не более того.
С утра Чехов успел осмотреть знаменитые Сады Корицы (ничего особенного – белоснежный кварцевый песок, в который там и сям натыканы кусты), а потом весь день, пока не спала жара, сидел в гостиничном номере, записывая дорожные впечатления. С О’Харой условились на вечернюю прогулку: любой город, а чужой в особенности, можно узнать, лишь пройдя по нему в сумерках (О’Хара чуть подчеркнул голосом последние слова, и Чехов мысленно усмехнулся: уж конечно, этнолог не знал заглавия сборника его рассказов).
А Коломбо вечером и впрямь оказался чудесен, не похож на себя дневного: Чехов понял это еще третьего дня, а теперь уверился окончательно. Они с О’Харой переходили из кафе в паб и снова в кафе, где толстые белые свечи стояли под стеклянными колпаками, о которые билась мошкара, и завсегдатаи знали, на каком расстоянии сесть, чтобы лица не растворились в полумраке, а мошки, взметнувшись, не облепили руки и лицо (кофе с корицей был восхитителен); и снова в паб, для контраста – отнюдь не самый изысканный, где за квотер наливали стакан виски. О’Хара пил, не пьянея, и глаза его оставались пронзительно-ясны. Чехову смутно помнилась ночная беседа в номере «Галле фэйс», поэтому он только пригубливал, наблюдая зыбкое соединение затуманенного стеклом дробного пламени свечей, ровного света масляных фонарей и переливчатого мерцания древесных вершин, где устроились светляки, вздымаясь и вновь опадая. Черные деревья заслоняли зеленое небо, и крупно, размашисто рассыпались звезды.
– Скажите, мистер О’Хара, – спросил Чехов. Они сидели на балконе двухэтажного каменного дома; словно бабочкино крыло, дышала китайская циновка, которую, сидя за стеной, не доходящей до потолка, раскачивали невидимые слуги. – Как вы различаете… нет, я не говорю – сингалезов и тамилов или китайцев и афганцев, – здесь все ясно. Но эти бесчисленные касты, мелкие народности, их обычаи – как вы запоминаете? Тренировка?
– И тренировка тоже. – О’Хара повертел в руке полупустой янтарный бокал. – Но главное в другом. Обычно мы смотрим на человека – и что видим? Особые приметы, говоря языком протоколов. Моя задача – увидеть не человека, а сумму… как бы сказать… всего, что сделало его тем, чем сделало. Происхождение, родина, каста, профессия – всё. Если угодно, считайте это доказательством, что цельного «я» вовсе не существует. Мне было легче прочих: я вырос на лахорском базаре, для меня все началось с игры: переодеться, скажем, в ученика факира – значит принять на время его платье и душу. А потом вернуться.
– Стало быть, существует такое «я», к которому вы возвращаетесь?
О’Хара негромко рассмеялся и осушил бокал.
– Вы слишком европеец. А как работает врач?
Теперь улыбнулся Чехов.
– Да, пожалуй, так же. Нужно знать каждую мелочь в устройстве организма и определять, из-за какой суммы неполадок возникает болезнь. Но перевоплощения не требуется.
– Другими словами, мне нужно отделиться от своего «я», а вам – от чужого.
– Именно: нет человека, есть пациент. Поэтому так трудно лечить своих. Интересно, как мыслят политики? Нет людей, даже стран – есть интересы и влияния?
– В подобном духе можно разобрать все профессии. Как думают писатели? А шпионы?
– Так же, как мы, – ответил Чехов и снова чуть улыбнулся. – Но каждое обобщение – условность. Среди врачей есть, к примеру, диагносты и практики.
– Среди этнологов тоже. – О’Хара встал, положил на стол купюру и жестом остановил Чехова, который полез за кошельком. – Я практик. Пойдемте.
У входа в ресторан было людно и шумно; О’Хара сделал шаг в сторону – и они оказались в ярко освещенном, но совершенно пустом переулке. Тени колыхались на матовой брусчатке.
– Какой ухоженный город, – сказал Чехов. – Но есть же тут и трущобы?
– Трущобы? – переспросил О’Хара.
– Бедные, опасные для чужаков районы. – Чехов с интересом следил за тем, как этнолог помещает новое слово в мысленную картотеку: едва ли не был слышен щелчок каталожного ящика.
– Есть, конечно. В одном из них вы даже были: Черный город, где базар. Хотите посмотреть ночью? Думаете, имеет смысл?
– Молодой человек, – с шутливой строгостью сказал Чехов, – я пешком обошел самый большой российский каторжный остров.
О’Хара подумал, кивнул, чуть приподнял правую руку, и из рукава с еле слышным шуршанием выскочил небольшой револьвер.
– Если вы готовы к прогулке, – сказал он, – то и я тоже.
Келани – река узкая и глубокая, но возле устья ее можно перейти не замочив ног – так плотно стоят у берегов барки, груженные рисом и чаем; дальше вглубь острова берега заболачиваются, и Келани становится крокодильим садком. Черный же город лежит на полдороге между этими крайностями: уже видна густая темная вода, но берега еще не заросли манграми – на реку выходят тылы складов, хибар, дешевых харчевен; и промежутки между фонарями все длиннее.
Только теперь Чехов понял смысл вопроса О’Хары: этнолог знал, что по вечерам здесь не увидишь ничего и никого: всё прячется, заползает в глиняные мазанки, а уж какая жизнь идет там, ведают лишь местные – и не говорят.
Чехов вышел на темные мостки, скрипящие под ногой; подошел к самому краю. О’Хара остался на берегу.
Впереди не было ничего, только беспросветная вода и сомнительный огонек; потух. Символ, навязчивый до банальности: такова и жизнь человеческая. Если бы моя закончилась здесь, у реки, – то что? что? Он прислушался к себе. Не было ни страха, ни смирения – только черное, как эта чужая, дальняя река, желание сделать еще один шаг.
Если он умрет здесь и сейчас, думал О’Хара, то что? что? Он умирает и так, сколько я видел чахоточных – ошибиться нельзя. Одна пуля в основание черепа – смерть быстрая, аккуратная и, говорят, безболезненная. А для него – еще и благодатная, взамен долгой муки, ему уготованной. И то, что он об этом не узнает, не меняет ничего.