— Привет! — хрипло сказал Алексей. — Это я.
— Алешка! Заходи же!
Удивительное самообладание. Легкий, веселый тон: встретила друга детства.
В темной передней он снял пальто, пошарил на шее шарф, усмехнулся. Вера зажгла свет, и он неожиданно увидел себя целиком отраженным в зеркале. Удовольствия это ему не доставило.
— Как я рада, Алешка, что ты вспомнил обо мне!
— Да? Я тоже рад, что ты рада. Владька здесь?
— Владька скис. Было весело, а сейчас все уже выдохлись, философствуют. Проходи же.
— Одну минуту.
Максим, холодея от ужаса, зашарил в карманах. Неужели потерял и это? Нет, вот он, подарок. И смех и грех.
— Вера и вы… мм… Олег, не знаю, как отчество…
Веселин сделал протестующий жест:
— Помилуйте, просто Олег.
— Ну, в общем, я извиняюсь за столь поздний визит, но я решил все-таки поздравить… Веру… и… вот ты, кажется… ну, помнишь… хотела иметь такую штуку.
— Алешка! Какая прелесть!
Вера подняла руки, притянула к себе голову Максимова и поцеловала его в щеку. Дружеский поцелуй, и только. Или слишком нежно для друга?
Вся мебель была сдвинута к стенам. В углу на полу стоял магнитофон.
Двадцать пальцев милыхЗабыть нет сил, -
выкрикивал низкий женский голос. На паркете прыгало несколько пар. Среди танцующих был и Владька. Он держал в объятиях худенькую девушку и смотрел на нее, как самоуверенный хищник. Увидев Максимова, он остановился, махнул рукой и крикнул:
— Эй, кого я вижу! Макс, друг мой, брат мой, усталый страдающий брат! — Он подвел к Алексею девушку, погладил ее по голове и проговорил:
— Видел ты в своей жизни что-нибудь подобное?
— Девушка, будьте бдительны, — сказал Алексей и пошел в соседнюю комнату, где собралась основная часть публики, вольно раскинувшаяся в креслах и на софе. Здесь были и знакомые лица: несколько аспирантов, преподаватели, какой-то известный актер. В центре в позе боевых петухов стояли Веселин и длинный гривастый субъект в мешковатом свитере.
— Чушь! — кричал Веселин. — Хулиганство! Никогда народ не примет такого искусства.
— Вы отрицаете эволюцию, прогресс и современность, — лениво прогудел гривастый субъект. — Живопись в наши дни должна приблизиться к музыке по эмоциональному воздействию на человека, должна стать вибрацией человеческого духа.
— Хорошо, а какая же это вибрация, когда на холст выливают ведро красок, а потом бегают по нему в сапогах?
— Это крайности. Экстаз. Обывателю не проникнуть в тайну творческого процесса. Говорят, один писатель во время работы ставил ноги в тазик с водой. Разве он был психом? Человек более сложная машина, чем это представляется физиологам.
«Занятные мысли вываливает этот курьезный тип!» — подумал Максимов.
Абстрактная живопись была притчей во языцех. На выставках о ней спорили студенты, пенсионеры, врачи, рабочие. Большинство ругалось предпоследними словами и возмущалось. У Максимова были сбивчивые мысли на этот счет: «Черт его знает, а может быть, и есть тут какой-то непонятный еще мне смысл?»
— Итак, значит, эволюция! От тончайшего мастерства Репина и Поленова, от передвижников к мусорной яме?
— Пхе, всюду суют передвижников! У нас и своих достаточно натуралистов. Этот так называемый реализм безнадежно устарел в наш век кино и цветного фото. Пусть попробуют наши корифеи реализма подняться до фотографий Бальтерманца из «Огонька». Так нет, все равно сидит такой деятель и упорно списывает природу. — Потом он махнул рукой на растерянного Веселина: — Больше я с вами спорить не буду. Новое доступно только молодежи.
Все смущенно замолчали, поняв, какой удар нанесен молодящемуся доценту. Этого нельзя было не понять, глядя на суетливые движения Веселина, на его дрожащие добрые щеки. Вера вскочила, очень сердитая.
— Фома! — крикнула она гривастому. — Не воображайте себя героем и не расписывайтесь за молодежь. Конечно, натурализм устарел, но не реализм! Врубель, Марке, Сезанн, Матисс — это что ж, по-вашему? Это — искусство! Не то что ваш пресловутый Брак или Поллак, которых вы, кстати, и не видели ничего, кроме двух-трех плохих репродукций в «Крокодиле» под рубрикой «Дядя Сам рисует сам». Тоже мне новатор!
Все засмеялись, и тут Максимов сказал:
— Очень трогателен, Верочка, твой порыв. Ты просто идеальная советская жена.
Фома обернулся к нему, и они вместе стали кричать и размахивать руками. Им возражали, их высмеивали, но они не слушали возражений. Дух противоречия овладел Алексеем. Ему казалось, что он бунтует против продуманной симметрии профессорской квартиры, против добропорядочности Веселина и ханжества его жены, своей возлюбленной, против зимы, против Ярчука, против своей скучной работы и даже против Дампфера, человека, которого он уважал и о словах которого думал все эти дни. Он старался не смотреть на Веру, он говорил все быстрее и горячее, словно боялся, что, если он остановится, все сразу поймут то, о чем он не сказал ни слова. Осекся, когда встал отец Веры. Отец поставил на стол бокал с нарзаном, который держал в руках, и все замолчали. Профессор ничего не имел против споров, напротив, он всегда мечтал, чтобы в его квартире собиралась и горланила молодежь, но сейчас надо было вмешаться. Иначе Алексей, угрюмый и милый юноша, натворит бог знает что. Он, кажется, немного влюблен в Веру и зол на нее.
— Леша, — сказал он, — и вы, товарищ, умоляю, не считайте себя пионерами нового искусства. Лет сорок назад я слышал такие же слова от таких же, как вы, юношей. Да чего греха таить, — он задорно вскинул бородку, — и сам я ходил в футуристах. Правда, правда! Могу даже сборник показать, где есть и мои опусы.
Корявые гиганты,Ломайте глобусИ забывайте -Ухао! Ухоо!
Смешно? А мы тогда поднимали такие вирши на щит. Дело не в том, что вы кричите и петушитесь. На здоровье, друзья. Дело в том, что когда-то вы должны понять истинную цену вещей, людей и событий. И чем скорее это произойдет, тем будет лучше для вас. Тогда поймете и искусство. Не всевозможные измы, в этом вы и сейчас разбираетесь, а Искусство! — Он долго говорил, воодушевляясь с каждым словом, и даже сам начал махать руками. — Вечность, вечность смотрит на нас с картин Репина. А вы говорите — фотография! Я понимаю еще пейзажи, но жанровые сцены, тончайший психологизм разве можно заменить фото?
— А разве кадры хорошего кино лишены психологизма? — буркнул Максимов и, бесцеремонно повернувшись, ушел в соседнюю комнату.
Вслед за ним вышел Фома. Здесь все было проще. Бушевал джаз. Владька с худенькой девушкой танцевали. Фома предложил пойти на кухню и «хлопнуть по стопке».
— Славную мы с вами дали баталию этим обскурантам! — сказал он, разливая коньяк. — Я сразу понял, что вы тоже живая, ищущая натура.
Теперь уже Фома почему-то раздражал Максимова своим густым голосом, трясучей головой с распадающимися патлами и бледной мускулистой шеей, торчащей из нелепого свитера.
— У нас в училище тоже зажимают передовое искусство, — говорил он. — К счастью, есть люди с чуткой, восприимчивой душой. Вы знаете, этой осенью мне дали за одну мою картину неплохие деньги.
— Да ну? — хмуро сказал Максимов.
— Да-да, нашелся ценитель моего гротеска. Понимаете, в нем я изобразил в иррациональном аспекте своего соседа по квартире.
— Уж не «Меланхолическое адажио» ли?
— Как, вы видели?
— Вы не шизофреник? — полюбопытствовал Максимов.
— Да. А что? — Фома захохотал, но видно было, что он все-таки обиделся.
«Черт побери, — подумал Максимов, — опять я напорол глупостей. Зачем-то кричал, зачем-то обидел Веру, ее отца. В конце концов, я разбираюсь в живописи как свинья в апельсинах. Ну хорошо, „Адажио“ — это определенно глупость, услада пижончиков. А Пикассо и Матисс? Это — искусство, готов драться за это. Но не каждый проведет грань между этими вещами. Мне тоже трудно провести. Для того чтобы провести, нужно как следует разбиваться в этом. Нужно знать все, а я всего не знаю. И кричу. А не все ли равно, раз Вера меня не любит? Не все ли равно? Делаю я глупости или только умные вещи, кричу или молчу, люблю или ненавижу? Не все ли равно мне, которого никто не любит?»
Он тряхнул бутылку и огляделся. Он был один в кухне. Сидел на табурете возле стола, заваленного снедью, и кафельные стены с тихим звоном плыли вокруг. «Снова начинается. Прямо здесь и свалюсь», — с радостью подумал он и стал пить коньяк прямо из бутылки. Внезапно вращение стен прекратилось: в кухню вошла Вера. Она приблизилась к Алексею, прижала к себе его голову. На мгновение, на одно мгновение. Он посмотрел ей в лицо и увидел выражение жалости и какой-то странной, чуть ли не брезгливой любви.
«Вот как? Она, должно быть, думает: „Почему я полюбила это ничтожество, эту никчемную личность?“ Понятно, она хочет покончить с этим, со всем, что у нас было».