Он попросил закурить и кратко поведал печальную и одновременно страшную в своей уничтожающей простоте историю. Оказывается, в том памятном бою на плацдарме он не был убит, а был только ранен и попал в плен. В лагере, где он оказался, сотнями умирали от голода, а он хотел жить и, вознамерившись обхитрить немцев, записался во власовскую армию с надеждой улучить момент и перебежать к своим. Но, как назло, удобного момента все не было, фронт находился в жесткой обороне, а за власовцами строго следили гитлеровцы. С начала нашего наступления ему пришлось принять участие в боях против своих, хотя, разумеется, он стрелял вверх: разве он враг, утешал он себя. И вот в конце концов оказался в плену, конечно же, сдался сам, иначе бы тут не сидел…
Я слушал его и верил ему: он не врал, он говорил правду. Безусловно, он не был из числа тех, которые жаждали служить врагу, его личная храбрость и воинское мастерство были засвидетельствованы высокой наградой. Просто, оказавшись в плену, он превыше всего поставил свою жизнь и решил обхитрить фашистов. И вот плачевный результат этой хитрости…[123]
Порой невозможно сразу определить грань между жизнью и смертью даже в физическом теле, однако еще труднее найти одну причину или один критический момент для внешне гораздо менее заметной нравственной смерти. Несмотря на некоторую привлекательность идеи Лазарева о том, что Быков часто поверяет нравственность своих героев безысходностью, то есть отсутствием выбора, следует ему возразить, вернее, пояснить нашу точку зрения. Быков всегда оставляет право выбора героям, пока жива их плоть: правда, этот выбор, часто нелегкий, является выбором Сотникова и Рыбака. В выборе между пленом и смертью сам Быков, для которого плен очевидно символизирует нравственную смерть или, в лучшем случае, летаргию, выбирает смерть. Об этом его личном отношении к проблеме плена мы знаем из интервью 2001 года. Однако как же связать идеи писателя из приведенного эпизода (подтвержденные в интервью с ним и полностью совпадающие с советскими стандартами поведения) с заявлением Сотникова о том, что «у человека есть только одна реальная ценность на свете — его жизнь»? Лукьянов, Иван Терешко, товарищ Быкова, сами Рыбак и Сотников, а также длинный ряд других героев Быкова, представляющих миллионы прошедших через фашистские застенки или попавших в окружение (что советскими властями часто трактовалось как понятие, близкое к плену), — в их глазах дикой и непатриотичной выглядела бы инструкция для солдат современных демократических государств: делать все для сохранения жизни. Это «все», конечно, включает и добровольную сдачу в плен. Для очередного контраста добавим сон Ивана Терешки из «Альпийской баллады», который, без сомнения, проливает добавочный свет на авторское отношение к проблеме плена как проверки нравственной стойкости героя. Приводимый ниже отрывок — это часть ночного кошмара, постоянно преследующего Ивана. Будто бы на самом деле он погиб в том жестоком последнем бою, а вовсе и не попал в фашистский плен. Но сон на этом не заканчивается:
Он уже оказывается в деревне, в своих Терешках, на стародавней земле кривичей, и словно это все происходит до войны, даже до его призыва на службу. Поколотой овечьими копытами пыльной улицею он несется за околицу до колхозного амбара, куда, он это знает, пригнали со связанными руками Голодая и с ним еще несколько знакомых гефтлингов (заключенных (нем.). — ЗГ). У Ивана сердце разрывается от обиды и от бега, кажется, что он опаздывает и не сумеет доказать людям, что нельзя срывать злость на пленных, что плен — не их вина, а беда, что они не сами сдались в плен, а их взяли силой…[124]
Приведенный отрывок не содержит ни тени авторского осуждения пленных, а, наоборот, взывает к сочувствию к несчастным. Даже Рыбака в «Сотникове» писатель не клеймит, просто очень по-человечески жалеет. Скорее всего, плен для него — психологический сгусток, комплексный ряд отношения к вопросу выбора. Экзистенциалисты ставили проблему выбора во главу угла своей философии; о них мы поговорим в следующих главах, где пойдет речь о позднем Быкове и экзистенциализме. Однако и здесь следует отметить, что Алесь Адамович (1927–1994), писатель, критик и ближайший друг, а в художественном отношении — сподвижник Быкова, заметил интерес Быкова к жанру притчи (ведущему жанру экзистенциалистов) еще в 1972 году. Так, Адамович утверждал, что Быков обновил этот старейший из жанров, дав ему новое дыхание в контексте реализма XX века; думается, что не только «Сотников», но и более ранние работы Быкова несут в себе элементы экзистенциализма (Быков, например, постоянно использует в качестве литературного средства — сон, излюбленный прием экзистенциалистов). Лазарев, однако, страстно сопротивляется подобной трактовке творчества Быкова, противореча не только А. Адамовичу, А. Бочарову, но и Л. Шепитько:
Слабость талантливой экранизации «Сотникова», осуществленной Л. Шепитько, заключается, на мой взгляд, в том, что зрителям в качестве ключа к истории Рыбака и Сотникова предлагается притча об Иуде и Христе. А этот притчевый ключ ничего в данном случае не открывает. Привнесенный в экранизацию евангельский мотив не проясняет, а затемняет смысл того, что хотел сказать Быков. В Рыбаке нет вероломства, и лишь нечеловеческие испытания войны именно с этим чудовищным врагом (природу которого пытается растолковать ему Сотников: «Это же машина! Или ты будешь служить ей, или она сотрет тебя в порошок!») приводят героя повести к предательству; в иных условиях этого, вероятно, не произошло бы[125].
Ну что ж, каждый читатель, как и исполнитель музыкального произведения, имеет право на свою интерпретацию. Задача писателя, по А. Чехову (одному из любимых авторов Быкова), — это задать, поставить вопрос; ответы и интерпретации — прерогатива читателя. Однако тот факт, что с конца 1980-х — начала 1990-х Василь Быков сфокусировался на жанре притчи, а к концу жизни уже совсем редко выходил за его рамки, подтверждает правоту Адамовича, Бочарова и Шепитько.
Наша же интерпретация романа Быкова «Сотников» заключается в том, что, обращаясь к сложнейшей проблеме выбора, автор этого произведения поднимает острый, но довольно запутанный до него вопрос, на который у него нашелся достаточно понятный ответ. По Быкову, в вечном выборе между добром и злом только тот, кто обладает сложным синтезом, из которого состоит человечность: высокоразвитой нравственностью (основанной на индивидуальной доброте), способностью к сопереживанию, к раскаянию, благодарности, сочувствию, самопожертвованию, а также к самостоятельному мышлению, — способен сделать правильный выбор.
«Предательство» («Здрада», 1960)
Погибших товарищей имена
Доселе не сходят с губ.
Э. Багрицкий
Измена является центральной темой «Предательства», показанной с использованием биографического материала, внутреннего монолога и довольно убедительного личного признания другу детства, — на основании чего раскрывается характер злодея и изменника Блищинского; признание или исповедь убедительны потому, что Блищинский не думает, что правда ему повредит, так как считает, что двое других протагонистов находятся полностью в его власти: он может легко донести на них за то, что они оставили свою поврежденную батарею без приказа начальства.
Арнольд Макмиллин
Оба эти эпиграфа (первый предпослан тексту «Предательства» самим Быковым) приведены для того, чтобы подчеркнуть, что наряду с темами, предложенными автором (долг погибшим) и критиком (измена), уже в этой ранней повести, написанной за десятилетие до «Сотникова», поднимается вопрос выбора. Поэтому соседство этих двух произведений во втором томе шеститомника более чем оправданно. Повествование от третьего лица, перемежённое ретроспективными вспышками памяти — внутренних монологов героев, раскрывает не только характер изменника Блищинского, но и всех других персонажей этого достаточно многонаселенного произведения, перед большинством из которых по-своему встает все та же проблема выбора.
Действие повести происходит зимой 1944-го, когда окруженные немецкие войска стараются пробиться сквозь советские позиции. Сюжет довольно прост и хорошо нам знаком и по «Журавлиному крику» (1959), и по «Третьей ракете» (1961). И если по времени написания «Предательство» стоит ровно посередине между этими двумя повестями, то и сюжет находится в том же линейном ряду. Правда, вследствие гибели к началу действия троих солдат, вместо заветной шестерки перед читателем предстают только трое военнослужащих артиллерийского наряда: Володя Тимошкин, его друг и командир Иван Щербак и малопригодный к службе пожилой ездовой Здабудько, потерявший в бою лошадей. Из-за потерянных лошадей они не смогли переместить батарею в тыл. Вдобавок из-за того, что снаряды кончились, солдаты наряда не могут выполнить положенного в таких случаях предписания — взорвать батарею. В тот момент, когда автор представляет читателю измученных серией неустанных атак противника, раненых и падающих от усталости героев своего сочинения, мы узнаем и имена двоих погибших: командира этой уже бездействующей батареи сержанта Скварышова и ефрейтора Кеклидзе. Щербак, как старший по званию, приказывает спрятать батарею и, вынув из нее часть механизма, пробираться к своим. На пути к советским позициям к этой группе присоединяется Гришка Блищинский, земляк Тимошкина и его антагонист. Они оба не только белорусы, но еще родились и выросли в одной деревне. Блищинский, хвастун и обманщик, рассказывает правдоподобную историю, которой Тимошкин и Щербак поначалу верят: он говорит, что заботился о раненом майоре Андрееве, их командире, который умер практически у него на руках. В доказательство он показывает планшетку майора, отводя от себя подозрения Тимошкина, который привык не доверять ушлому и известному в деревне своим подлым поведением земляку. Подлинная натура Блищинского открывается им, когда Щербак пошел искать Здабудько, пропавшего после последней атаки преследовавших их немцев. Вместо ездового он принес на руках еще живого, но тяжело раненного и с отмороженными конечностями майора Андреева.