В два часа утра капитану пришел приказ — готовиться к атаке. За этим приказом следуют два неприятных звонка из штаба полка — один от командира полка, Гунько, давшего нагоняй Волошину за то, что вернул «больных» новобранцев, а второй от его заместителя по политической части, Миненко, потребовавшего у Волошина разбудить солдат и прочитать им политинформацию перед боем. Волошин, рассердившись на обоих за их глупость и запугивания, резко отвечает обоим. «Уже второй раз ему сегодня напомнили о директивах Верховного (Главнокомандующего Сталина. — ЗГ). Волошин бросил трубку на кожаный футляр и в нервном потрясении прижался плечами к холодному брустверу траншеи»[132]. Ко всему прочему, он ужасно скучает без своей собаки. За последние шесть месяцев Джим стал для него больше чем хорошим компаньоном: Гутман однажды полушутя сказал, что и капитан, и его собака испытывают сильные человеческие чувства друг к другу.
Перед битвой, еще до рассвета капитан идет посмотреть, как устроились его солдаты, и, конечно, больше всего его волнуют новобранцы. По дороге он думает о Маркине и анализирует собственные чувства по отношению к этому непростому своему сослуживцу: «Вообще Маркина было понять нетрудно. Не каждый, попавший в такие сволочные выкрутасы судьбы, как пришлось его начальнику штаба, сумеет сохранить душевную стойкость и не надломиться. Комбат уже знал из жизни, да и по своему командирскому опыту, что люди — это люди и требовать от них того, что они не могут дать, по меньшей мере, нелепо. Наверное, следует принимать их такими, какими их сформировала жизнь, используя для дела только их полезные качества»[133].
Накануне битвы капитан подходит близко к фронтовой линии, за которой находятся немцы, и тут повествователь дает ясные психологические обоснования мотивов комбата и его будущих действий.
Отвернувшись от ветра, комбат тихо стоял около бруствера, объятый ночью, холодом и тишиной. В двадцати шагах на болоте в кустарнике тускло мелькали льдины — серые, словно оплавленные, с вмерзшей травой, грязные, зажатые между кочек плахи, за которыми на голом крутоватом склоне делали свое дело немцы. И хотя тут они были ближе, чем от его КП, комбат чувствовал себя почти спокойным — тут исчезало одиночество и появлялась привычная уверенность, которую можно ощутить только дома. Впрочем, оно и понятно: его батальон давно уже был его домом, его крепостью и пристанищем — другого для себя пристанища на войне он не знал[134].
Эти скупые строки от лица повествователя дают более полное представление о характере и психологическом состоянии Волошина, чем дали бы многостраничные и цветастые описания иных авторов. Вот капитан перечитывает последнее письмо матери — прощальное, предсмертное, заботливое, тоскливое, доброе — одним словом, материнское. Оно подтверждает уже сложившееся впечатление о Волошине как человеке из потомственно образованной семьи, ставшем кадровым офицером, как следует из письма, неожиданно для окружающих. И тут так же неожиданно, но кстати является в этом письме описание Витебска, родного города в лучший его период, когда там работали Пен, Добужинский и многие другие замечательные художники, явившие миру авангард XX века. Первым призванием Волошина, как оказалось, было искусство: в детстве он был выдающимся учеником Пена, и его способности высоко ценил «сам Добужинский». Из этого письма также следовало, что оно — предсмертное. Возможная причина смерти вполне здоровой и еще нестарой женщины видится только одна — фашистская оккупация города и то, что, всего вероятнее, мать Волошина была еврейского происхождения, — письмо пришло чудом, накануне ликвидации гетто.
Смерть матери — не единственная смерть близкого человека в судьбе Волошина. Ни в одном из последних переводов на русский язык мы не найдем еще одного письма, которое капитан получил от своей любимой, врача, работавшей в полевом госпитале и убитой случайной очередью немецкого мессершмитта. Это любовное письмо — вершина лирического мастерства Быкова того времени. Оно написано с сильным эмоциональным накалом и в то же время с такой правдивостью, что поражает читателя, привыкшего к автору — трезвому реалисту. В этом письме женская любовь выражается столь ярко и жертвенно, что, читая его, хочется отмести все наши прежние критические замечания относительно женских образов писателя.
Быков нашел очень точное место для этого письма в композиции своего романа — прямо накануне основной, трагической битвы батальона. Еще и поэтому оно действует столь неотразимо. Однако почему писатель все-таки решил убрать его из последних переводов, заменив диалогом между Волошиным и Гутманом?[135] Ординарец просится в роту, в бой, объясняя капитану, что у него, как советского еврея, есть свои, личные счеты с гитлеровцами. Волошин, для которого «в бою надежный ординарец значит не меньше начальника штаба», не отпускает его, обещая подумать после боя[136]. Мы можем только предположить (спросить-то, к сожалению, некого), что Быков, переводя роман, пришел к решению, что любая лирика накануне трагической мясорубки, в которую попадет батальон, будет снижать драматический пафос. Наверное, автор прав, изменяя текст таким образом, однако все равно немного жаль русскоязычного читателя, который уже не прочитает этого письма. Поэтому приведем здесь некоторые отрывки — пусть читатель сам убедится в неожиданной силе лирического мастерства Василя Быкова. Отмечу лишь обстоятельства, при которых Волошин читает это письмо: три месяца он провел в окружении, переболел тифом, был тяжело ранен в грудь, и письмо его застало тогда, когда было уже некому <ответить>. Его любимую, военврача полевого госпиталя, подкосила пулеметная очередь «мессершмитта».
Дорогой мой Волошик, серебряный мой огонек закатного солнышка, блеснувшего так коротко и ярко в моей жизни, где ты?
Где ты, земная и небесная радость моя, мой рослый дубок, зеленая травка полянки, медом пропахший лужок, теплая, живая волна, забежавшая на мои ладони?
Откликнись же, скажи хоть слово — повторяю я с нежностью, а сердце трепещет в растерянности все тем же немым вопросом — где ты?
Где ты, Волошик, в то время, когда я замираю в печали и растерянности; где ты, когда на сердце у меня чуть светлее; где ты, когда мне совсем не хочется жить и когда внезапно жизнь становится такой славной?
Где ты?
Быть может, ты навсегда выбросил из сердца ту, которая с такой самозабвенной радостью сама кинулась к тебе в ноги, которая однажды на всю жизнь полюбила тебя больше матери, которая не может жить без тебя, — твоего неповторимого взгляда, тихого ласкового слова, прикосновения твоей большой, но удивительно ласковой ладони…
Быть может, ты встретил на войне другую, — неожиданно ослепившую тебя своею красою, волшебством и новизной своей любви. Ту золотоволосую неземную Принцессу, перед которой я — несчастная, отринутая тобой Золушка…
Быть может, ты не слышишь и никогда не услышишь меня, а давно уже лежишь в сырой и безмолвной могиле с вражеской пулей в груди, к которой я так любила припасть головой?
Волошик мой, где ты?
Я хочу быть с тобой….
А если ты давно успокоился от всего в глубокой братской могиле, то я хочу лежать рядом. Возьми меня хоть к себе в могилу, я не могу без тебя…
…Только не молчи, откликнись. Прошло пять бесконечных месяцев твоего нестерпимого молчания. Я каждый день выхожу к нашему небольшому подлеску и кричу, кричу — солнцу, облакам, похолодевшему осеннему небу, кричу на восток и на запад:
Волошик мой, где ты?[137]
Возможно, кому-то из читателей этот нежный крик измученной души и покажется неуместно сентиментальным, — и все же, все же, все же…
…Развернувшаяся вскоре битва обернулась для батальона даже хуже, чем мог предположить его не склонный обольщаться командир. Помощь батальону, обещанная комполка Гунько накануне боя, не была оказана. К тому же в этом конкретном сражении Гунько оказался отнюдь не на высоте. Гитлеровцы, которым, несмотря на предложения Волошина, дали время закрепиться на их выгодной позиции, во всех отношениях были лучше подготовлены к бою, чем его батальон, на который пришлась вся тяжесть сражения. В результате комбат теряет половину состава во время первой атаки и на свой риск, без санкции Гунько, выводит из нее оставшихся солдат. Разгневанный комполка отстраняет Волошина от командования и заменяет его услужливым Маркиным, показавшим себя таким же бездарным воякой, как и сам Гунько. Так, Маркин ведет остатки батальона прямо под смертоносный огонь противника, в то время как Волошин встает в строй рядовым пехотинцем. Маркин, будучи человеком трусоватым, легко раненный, в тяжелую минуту уступает командование Волошину, раненному гораздо тяжелее, чем он сам. С оставшейся небольшой группой, включающей Маркина, Волошин берет одну из наиболее укрепленных точек — немецкий блиндаж. Но это еще не победа, положение его группы все еще драматично — они окружены гитлеровцами. Немец, раненный в бою, оказался с ними случайно в блиндаже, став героем забавной ситуации, когда один солдат хочет пристрелить врага, а другой, Авдюшкин, с сильным украинским акцентом, не позволяет обидеть «хорошего» немца: «Ни, нэ дам, — убежденно сказал Авдюшкин. — Вин мэнэ спас, цэ хороший фриц. А то б я кровью сплыл в этом блиндажи. А ну, фриц, дай комбату бинта»[138].