Но все же отсутствие бродяг показалось мне подозрительным. Я аккуратно попытался выяснить, были ли они в здешних местах вообще; выяснилось, что были; кто-то вспоминал, как полтора года назад стащили белье с веревки, кто-то – как разгромили трансформатор ради медной проволоки… Но об этом говорили – сами того не замечая – как о чем-то, что никогда не вернется.
Я внимательно изучил карту тамошних краев; я знал, что такая странная атмосфера возникает там, где что-то «фонит»; несколько раз я находил так старые гулаговские лагеря.
На карте ничего не было – только поселки. Но карта-то была еще советской, множество объектов на ней просто не обозначались. Хотя при определенном навыке ты мог их найти: узкоколейка, ведущая в никуда, грейдерная дорога, заканчивающаяся в лесу… Узкоколейки и дороги положено обозначать, они-то и выдают: с карты что-то убрали.
Непонятный обрывающийся грейдер я и нашел. Местные сказали, что там когда-то была исправительно-трудовая колония, но ее давно закрыли и дорога не используется.
Компас ищущих чувств указывал в ту сторону; я предложил Марсу проверить, куда на самом деле ведет грейдер. Сделать вид, что мы уехали, попрощаться с хозяином съемного жилья – и скрытно двинуться в ту сторону.
Еще два-три дня назад Марс послал бы меня подальше; но время шло, результата не было, и ему, кажется, было все равно, куда направиться, – он хотел ясности, согласен был на любого противника, только бы явного. Бойцы, конечно, покрутили пальцем у виска – зачем проверять заброшенную колонию, – и реакция их как раз окончательно убедила меня, что проверить стоит.
Джип пришлось оставить, загнать в лес еще на первых километрах; кое-где грейдер размыло, и на камнях мы пробили поддон картера вместе с защитой. Муса показал взглядом, что он думает обо мне с моей дурацкой идеей, предложил вернуться и взять в поселке другую машину; а мне начало казаться, что события ведут нас, что это правильно – идти к цели именно пешком.
Марс, удивив бойцов, поверил моей интуиции. Мы спрятали машину, перепаковали снаряжение в четыре рюкзака; Данила нес пятый, особый, с усиленным металлическим каркасом; Марс сказал, что это дальнобойная радиостанция на крайний случай.
Мы шли весь день. С насыпи грейдера сбегали в тайгу тропы охотников, рыбаков и старателей, каждая куда-то вела, зачем-то была проложена, и мои спутники подчинились самовластной направленности пути, уже не спрашивая, почему мы идем именно сюда.
А я постепенно начал вникать, вчувствоваться в новый для меня лес, рассеченный озерами, карабкающийся на редкие гранитные сопки, наполненный ручьями, лес, где ныли в скрипящих стволах низких сосен пули и осколки давних сражений. Здесь шла долгая война без фронта, сталкивались малые отряды финских и советских солдат, невесть как находившие друг друга в топких пространствах болот. Где-то здесь погиб двоюродный брат бабушки Тани Павел, отступавшие товарищи не смогли вынести его тело с поля боя, и, может быть, – в болотах плоть не гниет, а мумифицируется – оно до сих пор лежит в слоях торфа под гатью, за которую дрались они с финскими пехотинцами.
Черная торфяная вода струилась в протоках меж озер, черную торфяную воду пили деревья, и, казалось, они черны изнутри. Удивляясь сам себе, я мысленно попытался отыскать в равнинах болот тело двоюродного деда, обратиться к нему, неупокоенному мертвецу, которому ведомы все тайны, ведомые болотам.
Ответа не было. По-госпитальному сладко пахли трясины, травка и мох сливались в парящие зеленые облачка, словно то было дыхание болот. Но впереди и слева, на стороне заката, за холмами, – или то было биение жилки на виске, спазм зрительного нерва, – запульсировала какая-то точка; я не мог понять, воображением она создана, подсознанием или шестое чувство схватывает что-то.
Я попросил убрать оружие; все четверо легко подчинились, похоже, они ощущали, что между мной и лесом устанавливается связь, и молча отдали мне право командовать.
Мы шли впятером: впереди я, в середине Марс, с боков – Муса и Джалиль, сзади, в арьергарде – Данила. Июньская мошкá, крупная, надоедливая, густо облепливала лица. Мне еще раньше казалось, что мошкá – это «белый шум» тайги, помехи, не позволяющие вслушиваться, вглядываться, вчувствоваться; тайга защищается, вынуждает тебя быть потным измученным телом, по которому ползают ищущие мертвое мясо насекомые – чтобы ты ненароком не ощутил, чего не должно; не зашел в запретные какие-то места.
Временами, поднявшись на сопку и оглядевшись в бинокль, мы замечали брошенные поселки в десяток домов, вырубленные деляны, ржавеющие бульдозеры и трелевщики; было ощущение, что мы – космонавты, мы идем по планете, где погибли все населявшие ее.
Ночевали у безымянного озера, на длинном и узком гранитном мысу, чтобы ветер отгонял комаров. Другой берег был изрыт старым карьером, виднелись провалившиеся бараки, а на краю карьера покосилась, нависнув над провалом, вышка для часового. Оттуда не доносилось звуков, даже обычных звуков леса, словно место замолчало много лет назад и постепенно утаскивало за собой окрестность в яму тишины. Привал после долгого пути вновь вернул прежние сомнения, Муса, Джалиль и Данила тихо переговаривались, обсуждая, куда мы идем; гипнотическое влияние ритмического шага исчезло, и они снова посматривали на меня с недоверием.
В тайге так бывает: разные дороги, разные тропы превращаются в нити, по-разному вибрирующие, разное сулящие. Никакой мистики – просто чувства обостряются, и ты интуитивно, как локатор, снимаешь эмоциональные слепки местности. Тонкая пульсация впереди, за светлой полоской заката, поутихла, но не пропала; там что-то происходило – или должно было произойти.
Глава IX
На следующий день до полудня мы шли без остановок. Но потом, когда солнце взошло в зенит, жара придавила макушки, Муса и Джалиль предложили сделать привал; кажется, бойцы собирались поговорить о том, нужен ли им такой непонятный проводник.
Однако я чувствовал, что нам нужно пройти еще. На дороге попадались места, которые мы точно не проехали бы на джипе, – и следы грузовиков повышенной проходимости. Через несколько часов мы, спустившись по долгой песчаной гриве среди болот, увидели мосток через речку; трухлявые бревна мостка в одном месте были разодраны в щепу провалившимся и забуксовавшим колесом машины; щепа была совсем свежей.
Четверо моих спутников осмотрели мост; машина, похоже, проезжала здесь несколько раз, нашлись окурки – водитель и помогавшие ему выпихнуть грузовик перекуривали; всем было понятно, что появление машины в этих безлюдных местах еще ничего не значит, но все радовались хоть какому-то следу.
К вечеру дорога вывела нас к поселку – уже несколько лет как брошенному. Сердце схватило неприятное предчувствие: запустение, брошенность не безучастны, всякое живое существо, человек ли, зверь, чему-то научается на мусорных пустошах, в чем-то меняется, и перемены эти наследуются, рождая на свет тех, кто способен жить среди отвратительности разора.
Поселок был разгромлен. Те, кто уезжал, напоследок, от отчаяния или в ухарстве – а пропадай оно все! – перебили стекла, выворотили двери бараков, изломали мебель, содрали со стен газеты, служившие вместо обоев. В поселке была небольшая лаборатория, там, вероятно, изучали качество древесины, и лаборатории досталось больше всего. Свое жилье громили спешно, кое-где оставив в неприкосновенности нары или умывальник, а стеллажи с бумажной картотекой, приборы ломали пожарными топорами, баграми, лопатами; погнутые инструменты валялись тут же на полу.
Разгром умножился силами погоды; крыши прохудились, полы подгнили, внутрь бараков вползла плесень. В сущности, поселок был убит – своими же жителями; здесь было совершено нечто недопустимое, противоестественное по отношению к дому, крову, – и место стало гиблым, негодным для жизни.
Зачем нужно было выворачивать двери и крушить оконные рамы? Казалось, люди в какой-то истерике не хотели жить, превозмогать жизнь, и свою усталость, свой страх сорвали на домах, мебели, собственных вещах; расстреляли из ружей трансформаторную будку, свалили бульдозером столбы с проводами, разметали штабель леса, срезали бульдозерным ножом край одного барака и, может, вообще снесли бы поселок, но страх и злость у них были лежалые, отсыревшие, загорались неохотно и быстро гасли; даже в злом деле не было конечной решимости – хмельной кураж, оклики «давай ты», «а нет, давай ты»; и вот теперь поселок стоял слепком давней нерешительной злобы.
В одной из каморок внутри барака – наверное, здесь жил начальник лесоучастка – лежали на столе газеты; ржавая вода с потолка испятнала их уродливыми искаженными кругами, словно так проявилась суть событий, описанных в статьях; я взял одну газету, на первой полосе бросился в глаза снимок Белого дома в октябре 1993-го: черно-белый, наполовину закопченный, без флага.