- Но я не такая, как все. Я все-таки Ральди. И я умру одна.
Она умерла одна, ранним летним утром или, может быть, в легкую и прозрачную ночь, в часы, предшествующие рассвету. И вместе с ней исчез целый мир, который она создала, - покушения на самоубийства, дуэли без смертельного исхода, несколько плохих стихотворений, голубая, прозрачная ее рубашка, в которой она лежала, когда князь Нербатов плакал, стоя на коленях перед ее кроватью, неувядающий атлас ниццского карнавала, как шагреневая кожа, не тронутая ни одним желанием, и еще, пожалуй, единственное, чего ей удалось достигнуть в своей жизни, - то далекое и медленно слабеющее, как уходящая музыка, сожаление, которое испытали все, кто знал ее печальную и незабываемую близость.
Одной из причин моего постоянного и тщетного раздражения было то, что, будучи вынужден жить именно так, как я жил, я не мог позволить себе роскоши предаваться каким бы то ни было чувствам, не мог читать столько, сколько мне хотелось, не мог посвятить нужного количества времени тому или иному предмету, интересующему меня в данный момент. С целью успеть сделать то, что мне казалось наиболее необходимым, я выгадывал время на сне, - и в течение многих лет я спал пять часов в сутки и иногда меньше. К этому можно было привыкнуть; но раз в две или три недели я просыпался в обычное время, потом решал не подниматься и вставал лишь на следующий день - и спал таким образом от шестнадцати до двадцати часов подряд тяжелым сном без пробуждения. Так было всегда, когда мне приходилось работать, и в этом была раздражающая нелепость, с которой я не мог примириться. Большинство моих товарищей по ремеслу не испытывали никакой потребности в свободном времени, наоборот, досуги тяготили их. Я видел таких же людей на фабриках и в различных кругах, с которыми мне приходилось сталкиваться; некоторые из них просто не находили себе места в дни отдыха. Я знал Пьера, старого рабочего, на одной из первых фабрик, где мне пришлось служить; он жил очень далеко, в восьми или девяти километрах от Парижа, и каждый день вставал в четыре часа утра, чтобы вовремя попасть на работу, именно к семи. Он служил на этой фабрике тридцать лет. В понедельник утром он являлся первым, с сияющим лицом и неизменно жаловался, что смертельно проскучал вчера весь день. Самое удивительное было, однако, то, что он, как большинство старых французских рабочих, почти ничего не делал, - ходил из мастерской в мастерскую, разговаривал и подолгу крутил папиросы своими пальцами, с которых ничто не могло, смыть многолетней металлической грязи; скрутив одну папиросу, клал ее себе за ухо, скрутив вторую - за другое, и только третью закуривал, оттого, по-видимому, что у него больше не было ушей. Вообще, люди, давно и прочно устроившиеся на службу, обычно получали жалованье совершенно даром, - и к этому сводилась цель каждого из них. Это было понятно: прежде чем добиться более или менее xopoшего места, им приходилось работать много лет, и когда они, наконец, добивались его, то ни их возраст, ни их силы?; не позволяли им сколько-нибудь утомительных усилий. Но чем меньше они трудились, тем больше они говорили об этом. Когда я приехал во Францию, меня поразили два слова, которые я слышал чаще всего и решительно всюду: работа, усталость - в различных вариациях. Но те, которые действительно работали и действительно уставали, произносили их реже всего.
Когда я служил на различных фабриках, вся моя жизнь состояла в ожидании гудка сирены, возвещающего конец рабочего дня, и я мало интересовался тем, что делалось вокруг меня. И все-таки я не мог не заметить, насколько плохо и нерационально был распределен труд на любой фабрике, как много времени терялось зря и какие огромные суммы денег ежедневно переплачивались сотням людей, которые ничего или почти ничего не делали. Но это следовало все-таки считать идеальной организацией по сравнению с тем громадным полугосударственным учреждением, занимавшимся экспедицией книг, газет и журналов во все города Франции и во все страны мира, - куда я поступил значительно позже. Я работал там три месяца в конторе - и за всю мою жизнь это было наиболее бесполезно потерянное время.
Когда я пришел туда, мне отвели лакированный столик, за которым я должен был сидеть, и через час томительного ожидания меня вызвал мой непосредственный начальник, пожилой маленький человек с черной бородой, восковым лицом и желтыми белками глаз.
- Я сразу же доверяю вам довольно важную работу, - сказал он, - вот, пожалуйста, по этим тетрадкам составьте список наших представителей в Константинополе и его окрестностях.
Я переписал эти фамилии, их было ровно сорок. Но когда я часа через два принес ему этот список, он посмотрел на меня так, точно увидел перед собой сумасшедшего.
- Вы хотите сказать, что вы составили этот список? То есть, другими словами, что поручение, которое я вам дал, выполнено?
- Да.
- Но поймите же, что этого не может быть! - закричал он. - Вы понимаете, не может быть! Здесь работы на неделю, молодой человек. Идите, идите.
Я пожал плечами и вернулся к своему столу. Служащие смотрели на меня с сочувствием. Я опять углубился в список: Арабаджи, Аврикидес... Я просидел над ним до вечера, перечитывая эти турецкие и греческие фамилии, от повторения которых у меня начинало звенеть в ушах. Когда я уходил, мой начальник похлопал меня по плечу и спросил:
- Ну, как, работа идет?
- Идет, - ответил я. И на следующее утро я снова сидел над этим списком. Я изучал наизусть расположение запятых и точек, я подчеркнул фамилии и имена, и когда, часов в одиннадцать дня, я снова принес этот список шефу, он опять посмотрел на меня укоризненными глазами:
- Вы хотите сказать, наверное, что ваш список готов?
- Да, совершенно готов.
- Прекрасно, - сказал он и улыбнулся, причем его лицо приняло несвойственное ему выражение, одновременно озабоченное и хитрое.
- Прекрасно. Итак, вот вам следующая задача: посмотрите внимательно и проверьте, пожалуйста, не вкрались ли какие-нибудь ошибки в этот список. Посмотрите как следует, не торопитесь, я заметил, что вы слишком нервно работаете. Эх, молодость!
И я ушел в совершенном отчаянии. Арабаджи, Аврикидес... Я сидел над этим бесконечным списком, читал в сотый раз адреса предприятий, закрывал глаза и видел перед собой Константинополь: Пера, Галата, Стамбул, Бешиктаж, Нишантаж, Босфор, звенящие трамваи, вечерние огни кораблей над заливом, площадь Баязет, Таксим, мечети, кладбища, дома с деревянными решетками, ветер с моря, ночь, огромные звезды на небе. Я работал над этим списком пять недель. Каждое утро я поднимался со смертельной тоской, я давно знал его наизусть, как восточную молитву из какойто абсурдной Шехеразады: Арабаджи, Аврикидес, Баранопуло, Бакрибей... Наконец, в начале шестой недели константинопольского списка, шеф снова вызвал меня и сказал, что эту работу, хотя она уже почти готова, надо отложить, с тем чтобы через некоторое время ее окончательно проверить, а пока что он мне дает другое поручение.
- Вот вам досье нашего амстердамского представителя, - сказал он. - Он чем-то недоволен и все пишет протестующие письма вот уже седьмой месяц подряд. Выясните, пожалуйста, в чем дело.
Дело было чрезвычайно простое. Восемь месяцев тому назад амстердамский представитель прислал в Париж, на адрес нашего учреждения, пятьсот франков, прося выслать ему соответствующее количество особенных открыток, которые я знал, - он указывал серию и номер: на открытках были сняты в разных положениях совершенно голые женщины с одним лишь очевидным недочетом, объяснявшимся, однако, не физической ненормальностью, а цензурными требованиями - на всех этих телах не было ни одного волоска, существование волос считалось допустимым только на голове у снимающихся женщин. Экспедиция отправила ему этих открыток только на триста франков. И вот в течение долгих месяцев этот человек требовал, чтобы ему или вернули двести франков или прислали бы товара на эту сумму. Первые письма были написаны с казенной коммерческой вежливостью, не очень гладким французским языком - и к каждому из них был приложен ответ одного и того же, неменяющегося содержания:
- Милостивый государь, мы сообщаем вам о получении вашего письма от такого-то числа. В ответ на просьбу, которую вы излагаете в нем, дирекция счастлива известить вас, что она принята во внимание и что те меры, которые влечет за собой ее исполнение, доставят вам, как мы на это надеемся, полное удовлетворение.
Амстердамский представитель, однако, по мере того как проходило время, писал все более и более энергичные письма, в которых уже не оставалось ничего ни коммерческого, ни казенного. "Нарушение элементарных принципов порядочности, - писал он с восклицательными знаками, - которое позволяет себе фирма с. мировым именем, совершенно возмутительно. Я хочу надеяться, что какие-то безответственные негодяи, с провокационной целью, затягивают этот конфликт, который мало-помалу превращается в свинство". Но в ответ на все его восклицательные знаки дирекция невозмутимо перепечатывала текст своего первого письма: