Никитин сказал:
— Мы с тобой, Калистрат Ефимыч, в…телеге будем.
— Где это?
Метнулся рыжебородый вдоль телеги, ось ощупал, оглобли. Сказал досадливо:
— Опять же на байге! Потому штаб постановил — начальство и важных людей на люд не выводить. Атамановцы заарестуют, очень просто.
— А в телеге нет?
— В телеге мы тебе кошемный навес с дыркой вроде отверстия сделаем. Сиди и смотри. И чтоб ведро самогонки, потому душна… Пей.
Так и поехал Калистрат Ефимыч с Никитиным на байгу.
Каменная тропа звонкая. На душе тропа тяжелее — не взберешься, не оглянешься. Молчи и подымайся, а не то пропасть. Гибель.
Висел культяпый Павел на шее лошади, как толстый репей. И волосы на голове как пушинки. Голосок легкий — не держится на душе, уносит ветром.
— Плюнь, Листрат Ефимыч, уйди ты от них. Я те, батя, понимаю. Однако очень просто не одолеешь,
Натянул повод, на руках в седле приподнялся, попону поправил.
— Люд — сволочь! Чо те с ним валандаться! Достану я тебе лошадь, приходи завтра ко мне. Уедешь… прямо, паре, к баям в аул доставлю. Живи! И бабу!..
— Не хочу.
Шевельнул тот, как языком, поводом, вдавалась лошадь в желто-розовые кусты. И легонько отозвались кусты:
— Зря, Ефимыч…
А потом, когда вечер поравнялся с телегой, подъехал Павел и, почесывая между ушей лошадь, спросил:
— Дождусь я, Микитин, ал и не дождусь, штоб мог я те в харю ногой залепить?.. Как ты мне раз залепил, а?
— Когда ноги вырастут.
Над телегой Павловы длинные отрепанные руки тянули.
— Ране-е, Микитин, ране-е!.. Дождусь.
Тащит телега синюю тяжелую темноту в легкую лунную пену. А за дорогой такие же синие глыбы тьмы шелестят, а над глыбами дальше — еще глыбы.
Пахнет дорога не камнями — золой, а ветер коричнево-серый — корой осиновой.
Молчит Калистрат Ефимыч.
На передке, как пень, мужичонко, от него к черной копне, похожей на лошадиную голову, две ленточки. Фыркает копна.
Никитин с другого конца телеги сказал:
— Нужно от выступления удержать. Поехал ты зачем?
— Смотреть хочу, парень. Байга эта из года а год. Ране-то я тоже боролся было…
— А теперь на печку?
— Лисья заимка-то печь, В печь калёну лезу, а не на печь.
Откинул Калистрат Ефимыч одеяло. Отыскав среди сена коленки Никитина, дотронулся:
— Ты, Микитин, баловать-то брось.
— Ну?
— Думать — малой я, ребенок, дитё? Дай ты мне раз по сердцу тебе сказать?
— Говори.
Шевельнулось сено, широко, как одеяло, вздохнуло. Голос — запахи земные, густой.
— Не давай ты мужикам кыргызов бить. Пушшай посмотрют и разъедутся. Не надо кровопролитья-то, парень. Мало крови тебе, ну?
И Калистрат Ефимыч продолжал:
— Па-арень! Сам знашь — выжгут! Скотов угонют, людей перебьют.
— Потому и еду — не допустить.
Стоном пошла телега. Оглянулся пень с передка, сморкнулся и опять к ленточкам прильнул.
— Допустишь ты, Микитин, допустишь.
— Нет.
— Убил ты мово сына… Прощу! Хочешь ты всю округу в восстанью втянуть… вижу!
Резко, как роняя железо, сказал Никитин:
— Стой!..
Протянул пенек:
— Тпру-у!..
Повернул Никитин Калистрата Ефимыча за плечи, в обрат, сказал:
— Видишь?
Косогором в блекло-малахитовых порослях по откосам в котловину, дребезжа, катились, как камни, глыбы телег. Охая, отдавали горы лохматые мужицкие песни. Ревели кусты:
Э-эй, ты…
Лисы-ынька…
Белая-я
Горносталь…
Туго звенела земля. Из котловины солоновато несло солонцами. Вдалеке мерцали бледно-оранжевые костры киргизов.
Никитин спустил руки и лег в сено,
— Молись, чтоб возвратились.
— Я?
Закрылся Никитин с головой, не ответил.
Коричнево-серый пенек на передке, спустив вожжи, дремал. Проваливалось в дорогу лиловатое пятно телеги.
Схватив задок волосато-горячими пальцами, глядел назад Калистрат Ефимыч. Видел.
Таежными гулами пели телеги. Голоса раскатистые, как рев зверей. Звериные, сторожкие запахи шли с трав, с гор…
XXX
Пахло в горнице бараньим салом. На кошмах, поджав ноги, сидели толстые, низкие, как юрты, баи. Баланки-мальчишки в зеленых ичигах-сапогах разносили баранину на деревянных подносах.
Миронову сидеть на корточках было трудно, он притащил из кухни полено.
Плосколицый, как степное озеро, бай, распуская чембары, говорил:
— Плакой чаман печать пошел!.. Раньше бумаги — полена толстый; пичать — тарелка. Чаман! Ка-рашо!
И, пропуская бумагу в сальных пальцах, обронил ее на кошму.
— Моган — нам большой приказ надо. Кабинетская земля — бери кыргыз, новосел — пшёл… В Ра-сею! Такой приказ надо, бай!..
Белое вареное сало шмыгало по пальцам в рот. Глаз был как кусок сала — пьяный, сытый, Семен раскупорил пиво.
— Сколько дадите джигитов? — спросил Миронов. — Наши Пермь взяли, к Вятке подходят!..
Бай Джаусей одобрил:
— Пермяк ладной кала-город. Народ жирный, по-што воюет?.. Пермяк раз взял, джигит пойдет, может, вся герман-война пойдет, многа!
Рыгнул бай Кошкир, пощупал худой и твердый, как седельная лука, подбородок, подтвердил:
— Будет байга. Какой, многа джигит придет, все к тебе придут. Война так бойна!.. Джигит бойна любит!
Агриппина раздувала в кухне самовар. На голбце, вытянув толстые отекшие ноги, спала Устинья. Семен, задев за ноги, выругался.
— Митрий не приходил?
— Нету.
— Что он, в восстанье остался, что ли? Фекла, подтирая пол у порога, ворчала:
— Наследили-то, немаканы, восподи!..
Были у ней крутые, как стог сена, бедра, и проходивший бай Кошир, проглотив слюну, рыгнул:
— Ладный той!.. Апицер Мирошка чаксы!.. жирный баба!..
Вечером баи, напившись пива, пели протяжные и визгливые, как степной ветер, песни. Миронов ходил среди них. Вяло, как лопатой в грязи, ворочая языком, говорил:
— У меня дедушка фельдмаршалом был и женат на внучке Суворова. А вы звери…
— Берна, берна, — соглашались баи.
Двое офицеров, обнявшись, спали у кровати. Баи обещали подарить Миронову лошадь. Бай Кошкир показывал выложенное серебром седло.
— Сто царей настоящих видал, а теперешних царей счету нет. Дарю, отдай бабу ночевать.
Миронов, обвисая пьяными боками галифе, говорил:
— Мучаюсь, мучаюсь, а на фронте я бы генералом был…
— Берна…
Тут вызвал Семена из горницы веселый синеглазый староста:
— Митрия-то в восстанье мужики порешили. Прислали — надо коли, грит, тело по-хрисьянски погребать — берите. Потому попа у них не водится.
Безутешно причитала во дворе Дарья, Плакала хрипло, точно кашляя, Агриппина, Семен угрюмо спросил:
— За что ево?
— Да вот ведь краснова-то ты тут как-то подстрелил… Они-то, восстанщики, бают — Митрий. Ну, и кончили!
— А батя?
— Листрат Ефимыч? Неизвестна. Поедешь, что ли?
— И меня кончат?
— Кончат. Ну, не то мальчонка какого пошли. Сколько дашь?
— Заплатим.
— Найдем мальчонка!
Лохматый, шумливый, как срубленный кедр, несся поп Исидор. Разом, будто прорывая насквозь уздой лошадь, остановил телегу.
— Ты чево-о, муторной!.. Митьшу, говорят, покончили?
— Покончили.
— Царство небесное, веселый мужик был! Размахнулся над лошадью, над телегой кочковатыми руками, и голос — телегу вверх вихрит.
— Помолюсь, чадо, помолюсь! Даром! Гроша не возьму!.. Заупокойные обедни хошь петь — отслужу.
Волосом, в четверть, зеленым, жестким обросла лошадь. Ноги короткие, в земле скребутся.
— Пчела идет, чадо! Здорово пчела идет! А мне тут бумагу прислали — кто желает в дружину Святого Креста?
Везде будто не лошадь, а поп Исидор. Телега как изба, колеса с двери. Гремит, грохочет.
— Прям на паперть и дьячка тяни. А я к утру приеду, на поминки дарю тебе меду десять фунтов. Царство небесное!
Ходил шаман Апо, всем шаманам князь, по тайге ходил. Духи у тайги злые, надо злых духов просить. Железом стращать, в бубен бить, на топшуре-балалайке играть. С духом вести себя строго, как с человеком.
Над всеми духами — дух Ерлик-хан; над шаманами — шаман Апо.
Так, видно, надо! Так, видно, будет!
Прель осенняя в тайге пахнет мокро. Травы мокрые, сырые плачут (умирать кому охота?).
Дерево, старое дерево (может, Ерлика-хана в люльке видело) дребезжит, стынет.
Сказано — осень!
Робко шамана просили:
— Думай…
Духи железа боятся — на поясе железные планки; в губах Апо стальной кобыз дребезжит.
На русских больших духов просить надо в помощь. Больше тайги духов, чтоб им тайга как солома была, шипела, ломалась. Тут тенгрихи — вторые духи — не помогут; тут онгоны — души дедов и стариков — совсем как сырье для костра, не годятся.