Потом, чтобы не слышали другие, она шепнула:
— Мне так хорошо, Леша!
Уселись за сдвинутые столы. Руководил усаживанием незнакомый Маше лохматый пронырливый старик с какой-то серой мятой бородой и при галстуке. Он неприятно все подмигивал голыми, без ресниц, глазами и касался всех потными узкими ладонями. Во главе стола — по обычаю — сидели молодые; справа — просветленно улыбающийся Афанасий Петрович, слева, как солдат в строю, выгибая по возможности грудь, — дед Степан.
Устинья не садилась — хлопотала. Пошел дым столбом…
* * *
Лопунов в это время тоже брел в Кудряши. Сердце его изнылось. Три раза он садился на землю в поле, успокаивая себя, старался думать о чем-либо постороннем, но перед ним неотступно маячило лицо Маши. Ему казалось, что душа его обуглилась, стала черной, как головешка. Он пришел в Кудряши уже в сумерках и в сельпо купил сразу литр «Столичной». С тоской, выглаживая горлышко бутылки, долго смотрел на дом Прониных. Его кто-то несколько раз окликнул, но Лопунов никого не увидел. Не знал даже, кому сказал:
— Я с водкой, выпьем.
Тот пошел за ним не столько для того, чтобы выпить на дармовинку, сколько оттого, что взяло верх любопытство. В лопухах за скотным Лопунов зубами сорвал тонкую алюминиевую пробку, запрокинулся и выпил целую пол-литру, не отрываясь. Хмель не затуманил его. Пожилой колхозник, поняв положение, ногой, незаметно закатил вторую пол-литру в лопухи, а на немой вопрос Лопунова сказал:
— Опорожнил и ту. Спасибочко тебе. Ты бы домой шел, Митяй.
Лопунов не ответил, встал, согнулся и, как слепой, побрел к лесу, уже затянутому сумеречьем. Не развеять ветру людскую тоску — нужно время.
* * *
Во втором часу ночи разгул свадьбы разгорелся с новой силой. В ход пустили самогон, обманчиво подчерненный сушеной ягодой. Гармонисты работали дружно, попеременно.
Из Нижних Погостов в тарантасе с Тимофеем Зотовым приехали Кругляков и Сивуков со своим баяном. Зотов произнес короткую, но зажигательную речь:
— Семья — это главное в жизни. Можно сказать, железобетон. И не так-то просто ее построить. От правления колхоза «Заря», дорогие товарищи, я приветствую этот ваш союз. Рожай, Маша, детей, которые, однако, не должны удирать из колхоза.
Анисья нет-нет подкидывала в огонь дровишки — исправно, с маленькими интервалами вопила «горько».
Через нарядно убранную комнату, залитую огнями, волной качался пьяный гул, сквозь него — Маша это плохо слышала — выделялся чей-то смех. Она похорошела и расцвела, чувствуя на себе взгляды, слыша перешептывание и шушуканье со всех сторон. Выключили электрический свет, зажгли свечи. На столе появился громадный пирог, на нем — аккуратными белыми вензелями — буквы: «Желаем счастья».
— Слышишь, Егор, налей-ка!
— Налью, алкоголик.
— Давай рюмку-то.
Кто-то в сенцах упал, загрохотали кадушки, по комнате качнулся хохот.
— Сергей Свирин нализался.
— А чего — дармовинка!
Вера, наклонясь, что-то шептала Маше на ухо, но та не расслышала, горячо дохнув ей в щеку, рассмеялась.
Устинья отозвала в сторону крепко упитого Афанасия Петровича.
— В церковь надо. Что мы как бусурмане?
Старик, отодвинув ее, икая, неверно поплелся к столу, кинул не оборачиваясь:
— На кой, обойдемся. Пей, ребяты!
Лешка смотрел на раскрасневшиеся лица, чувствовал, как испаряется в нем веселье. Он плохо понимал себя. Если бы кто-нибудь осмелился увести от него Машу, он убил бы того человека. Но, думая так, он смутно чувствовал, что это не то, не так, как надо, а как — хорошо не знал и сам. Про себя шептал: «Дело не в хате — наживем. Черт с ней совсем!»
— Горько!
На другом конце стола шушукались старики:
— Дите надо в люльку!
— Здоровые — народят.
— Нынче хитрые: одно дите — и не боле.
— Целуйтесь, черти!
— Горьк-а-а!
Пол качнулся, звонко запел под каблуками; Наталья Ивлева пошла, поплыла царицей по кругу, мелькая молочно-белой шеей и полыхающими щеками.
Кто-то крикнул:
— Это теперь не в моде! Играй твист.
Девушка-практикантка, до изнеможения затянутая кофточкой и юбкой по последней моде, выбежала в круг, огляделась. Она, закрыв в упоении глаза, вошла в ритм, извиваясь, мелькая ногами, руки ее быстро и слаженно, точно делали важную работу, помогали ногам, — протанцевала минут двадцать.
Дед Степан даже высунул кончик языка от диковинного танца, притопывал ногой, шептал:
— Ну, шельма!
Вскоре заиграли другое, и моду оттерли с круга каблуки Веры: плясала «Барыню».
Над рекой ракита,А под ней Никита
Допеть не дали. Вошла в круг Анисья. Устинья не выдержала и, подперев рукой щеку, прошла бойко, подпрыгивая, по-гусиному вытягивая шею, — годочки, знать, вспомнила.
Афанас «танцевал» бровями и ушами, но ноги были накрепко влиты в пол. Кругляков, упитый и разморенный, пытался вилкой поддеть соленый гриб, выводил старинную песню:
На поле боя умирал солдат,Головой чубатой он к земле поник…
Сивуков перебрал лады баяна и заиграл медлительный, как волны, плавный вальс «На сопках Маньчжурии».
Лешка и Маша вошли в тесный круг танцующих.
— Ой, я как лечу! — пролепетала она.
Сивукова сменил кудряшинский гармонист. Он сел и заиграл опять обычное — «Барыню». Все поджались к стене. Теперь выбивала дробь рыжая, в шестимесячном перманенте Фрося из Кудряшей:
Он ходил, ходил ко мне —Брал на воспитание…
Фрося сделала два захода перед Лешкой, но он отказался выходить: деловито курил с ребятами около порога.
— Горька-а!
— Ну и глотка, мать честная!
— А что? Целуйтесь, смотреть хочу.
— Горьковато — это точно. Лешка, хватит дымить!
Лешка подошел, смущенно поймал стыдливые Машины губы, огрызнулся:
— Кончайте! Какого дьявола…
Мудрая хитрая Анисья заметила, что надо бы молодым новое, посветлей, жилье, и все обернулись к Зотову.
— Вернется Алексей в бригаду — хату построить поможем, — отрубил тот не в тон веселью.
А старики вели свои разговоры:
— Лето жаркое, значит, жди зимой морозы.
— Такое лето в сорок первом стояло.
Вплелся голос деда Степана:
— Это что, а я Карпаты помню.
— Ты расскажи!
— Первый крест я получил во время брусиловского наступления. Сидим, значит, в окопах, а он сам на позиции сказался. Генерал Брусилов. Подозвал меня: «Ты можешь достать ихнего солдата?» — «Чего ж, — говорю, — черта не можно, а солдата в аккурат». В сумерках я пополз. Сел в кустах, глянул: около окопа двое. Прикараулился. Один ушел, а этого, с караула, я взял.
— А ты как же его взял, Степан?
— Как… Сманеврировал — и за шиворот. В рот кисет сунул и говорю ему: «Покуда без зуботычин пойдешь, а ежели шухер-мухер устроишь — прощай твоя Германия». Кулак ему показал. А он у меня был пуд весом. Русский солдат и оружием и кулаком берет…
— Кулак, верно, и нам, мужикам, служит, — поддакнули.
Смеялись от души.
А вскорости, на рассвете, свадьба как-то сникла, угас пыл, начали сами собой расходиться. Ушли к себе домой нижнепогостинцы. Дед Степан тоже поковылял, хотя новая родня его отговаривала, но он сослался на то, что надо кормить теленка. Молодые остались. Зотов велел Маше Тоже поспеть к началу работы. А Лешка неожиданно дал ему слово, что, не откладывая, развяжется с шабашниками и вернется опять в колхозную стройбригаду.
XIII
Над Нижними Погостами вилась седая паутина. Бабье лето пахло антоновскими яблоками, свежим золотым зерном, соломенной половой. Лето закатилось незаметно. В полночь уже тянули из-за бугра студеные сквозняки, тонко посвистывая в сучьях, предвещая близкие холода. Осень требовательно и властно незваной хозяйкой входила в леса, порошила листопадом Закровенела под окнами хат рябина, посмуглела жестяная листва осинника, в прозрачный янтарь оделись березы.
Только старые раскидистые дубы на окраине деревни зеленели так же, как и в разгар лета.
Лешка слово сдержал — оставил бригаду Игната и Воробьева. Перед тем как уйти, был у них разговор. Сидели на бревне. Игнат, встревоженный, уламывал:
— Неужели всурьез? Это что же — за палочки вкалывать станешь? Ты много летось-то заробил? На штаны не вышло!
— У него перековка, — заметил Воробьев.
А Лешка сильно озлился:
— Что вы обо мне знаете?! И кто вы, собственно, такие? Отбросы колхозного общества. Мусор истории, деляги. Сравняли меня с собой!
Игнат, морщась, выбросил вперед кривую, опаленную работой и солнцем черную руку развернутой ладонью кверху.
— Погоди лаяться! — У него дрогнул голос и борода. — Как ты сразу это?.. Давай-ка обтолкуем, горячку пороть — последнее дело.