— Я часто думаю о прелестях прошлого, которых мы не знаем; но и в нашем времени есть свои прелести и удовольствия, которые потом исчезнут. Историки будут вспоминать их с ностальгией.
У Бальзамировщика был мрачный вид — кажется, он был согласен с Моравски.
— Но, возможно, появятся новые, о которых мы сейчас даже не подозреваем, — рискнула заметить Од.
Я был согласен с ней и ожидал продолжения, но Од замолчала. Не знаю, что вдруг на меня нашло — то ли выпитое шабли повлияло, то ли удовольствие от спора, то ли желание произвести впечатление на присутствующих, — но я, отпив еще пару глотков, принялся высокопарно вещать:
— Что с того, если я узнаю, что жизнь была более счастливой и утонченной в Китае во времена династии Хань, в Риме Цицерона, в Персии Хафиза или во Франции эпохи Регентства? Вернуться туда — значит вернуться к чему-то уже законченному, уже известному, то есть отказаться, к добру или к худу, от свежести и новизны того, чего еще не было. Да, оно чревато несовершенствами и даже настоящими бедствиями, но в нем больше свободы — в незнании того, что произойдет, и в возможности, пусть даже очень ограниченной, что-то изменить! Итак, я выбираю будущее!
Воцарилась тишина. Потом я услышал, как позади меня кто-то медленно захлопал в ладоши, выражая свое восхищение (или иронию — кто знает?). Я обернулся и узнал Квентина, друга мсье Леонара, на котором были голубые шорты и кроссовки. Под мышкой он держал зачехленную теннисную ракетку.
— Браво! — воскликнул он. — Прямо в точку!
Бальзамировщик поднялся, слегка покраснев (если можно так выразиться, поскольку его кожа, даже в моменты волнения, становилась лишь темно-бежевой).
— Ты мог бы и переодеться! — вполголоса заметил он другу и потом, уже громче, произнес, обращаясь к собравшимся: — Мсье Пхам-Ван, банкир… и спортсмен.
Все улыбнулись, особенно заметно — женщины. Надо сказать, что Квентин и в самом деле выглядел великолепно в своей обтягивающей футболке, с чуть влажными после душа волосами. От него слегка пахло туалетной водой. Он мгновенно расположил к себе всех — не столько потому, что столь эмоционально выразил поддержку моему выступлению, сколько благодаря своему хорошему настроению, поскольку жизнелюбие — вещь заразная.
Серьезный разговор быстро свернули. Моравски еще сказал, что человечество теряет память, что мы, сами не подозревая об этом, носим в себе «бесчисленные Атлантиды», что… но никто его не слушал: девицы и Квентин болтали об Эминеме и о новой лионской рэп-группе «Зеленая жвачка»; Од и глава кабинета обменивались политическими сплетнями; Бальзамировщик, покинутый всеми, с мрачным видом поглощал из маленькой розетки английский крем.
Он сам предложил подвезти меня домой. Я бы с удовольствием остался еще, но он вдруг предложил мне «уехать прямо сейчас». До этого он тщетно пытался оттащить Квентина от его поклонниц. «У меня своя машина», — сухо ответил тот. Моравски вызвался проводить нас к выходу. Проходя мимо стеллажей с книгами в роскошных переплетах, стоявших по бокам от двери зала, библиотекарь вполголоса сказал мне: «Именно в них и погребены Атлантиды — но никто их не читает!» В коридоре он украдкой отцепил свою медаль и сунул в карман с таким видом, словно хотел сказать: «Ну что ж, забавно».
Я этого еще не знал, но мы говорили с ним в последний раз.
Когда мы тронулись, Бальзамировщик некоторое время молчал. Я краем глаза наблюдал за ним и вдруг понял, почему он не расстегивал воротник рубашки. Сейчас, поскольку в салоне автомобиля было жарко, он машинально оттянул воротник, и я заметил у основания его шеи кровоподтеки. Чтобы незаметно рассмотреть их получше, я повернулся к мсье Леонару и осведомился, не знает ли он смотрителя кладбища Сен-Аматр, которого я собираюсь навестить завтра. В тот момент, когда он спросил: «Вы имеете в виду Лазура?», я увидел, что это следы от засосов, и еле удержался, чтобы не рассмеяться.
— Он немного своеобразный тип, но хорошо делает свою работу, — продолжал Бальзамировщик.
— Своеобразный?
Как выяснилось, мсье Леонар имел в виду не то, что смотритель пьет — вполне обычное явление для людей его профессии, — но то, что он слишком часто захаживает в «Голубое сердце». Мне пришлось признать, что я никогда не слышал о подобном заведении.
— Ничего удивительного, — с легкой улыбкой ответил мсье Леонар, — вы не нуждаетесь в подобных суррогатах.
Оказалось, что речь идет об одном из самых старых публичных домов в Оксерре, замаскированном под массажный салон — в самом центре, «недалеко от статуи Мари Ноэль»! И Бальзамировщик, упомянув об этой детали, процитировал несколько строк поэтессы:
И я его ждала. И он пришел.И хлеба попросил. Я доставалаХлеб, масло, сидр — и гладила, ласкалаКувшин, стаканы, хлебницу и стол, —Раз десять, двадцать, сто, не отрываяРуки…— Ну, что ты ищешь, дорогая?
— Я очень люблю стихи Мари Ноэль, — заключил он. — Она знала, что такое любовь. Любовь, которая заставляет страдать…
Он замолчал. Вид у него был такой, словно бы он ожидал, что я продолжу расспрашивать его. Но я был довольно далек от Мари Ноэль и от любви. Я только что вспомнил, что именно на том углу улицы Орлож, который мы сейчас проезжали, я неоднократно видел своего дядюшку Обена.
Возможно, Бальзамировщик принял мое молчание за неодобрение и заговорил снова:
— Впрочем, простите за эту болтовню… На меня не слишком хорошо действует алкоголь…
— Шабли было замечательное!
И я завел разговор о лучших сортах бургундских вин и о его производителях. Он спросил, где я покупаю вино. Я ответил, что по возможности в самом Шабли. Казалось, он некоторое время размышлял, потом произнес:
— Мы (он подчеркнул это «мы») собираемся туда в воскресенье. Почему бы вам не присоединиться? Одному или с вашей подругой — как хотите. Мы поедем на машине Квентина — вы ее уже видели, она гораздо комфортнее; чем моя. К тому же у нее большой багажник для бутылок.
Я без колебаний согласился — в погребке больше не оставалось шабли. К тому же пригласить Эглантину было удачной идеей: изображать идеальную пару перед другими — хороший способ стать ею на самом деле. (Что-то подсказывало мне, что мсье Леонар, делая мне подобное предложение, думал о своем друге, и мотивы у него были примерно те же.)
Тем же вечером Эглантина прежде всего, без единого слова, усадила меня за стол и приготовила нам два коктейля «американо». Потом заговорила, медленно и почти торжественно. Она объяснила, что ей необходимо было какое-то время «держать дистанцию» и что это пошло ей только на пользу — теперь она видит многие вещи более ясно. Здесь она снова замолчала и долго смотрела мне прямо в глаза. На ее веках отражалась игра света и тени — словно череда не самых приятных мыслей. Я никогда прежде не замечал, какие у нее красивые ресницы. «Так что же ты теперь ясно видишь?» — наконец спросил я, стараясь говорить иронично, но на самом деле мой голос прозвучал скорее тревожно.
— Я вижу, что ты ненадежный тип, эгоист или, скорее, безразличный к другим людям. Но также я вижу (в этот момент — или мне показалось? — в уголках ее глаз блеснули слезы, и голос стал глуше)… что я не могу без тебя.
И она бросилась мне в объятия… но тут же высвободилась, достала из сумочки небольшой подарочный пакетик синего цвета и протянула мне. Боже мой! Это оказался мобильный телефон, на котором было выгравировано мое имя! Вот так сюрприз!
Следующее утро выдалось пасмурным. Когда я подъехал к кладбищу Сен-Аматр, на меня обрушился короткий ливень, что было почти приятно после череды жарких дней. Я постучал в окошко будки могильщика. Лицо у меня было залито дождем, и вид был, судя по всему, такой, что тот принял меня за ожившего мертвеца. Он впустил меня в свою лачугу. В предварительном разговоре по телефону я объяснил ему, что личные данные для банковской картотеки можно не обнародовать, если он того не желает. Но этот человек — невысокий, коренастый, лысый и усатый — казался довольно недоверчивым. По правде говоря, могильщиков в округе и впрямь было немного, так что его легко было бы вычислить. Он начал отвечать на мои вопросы лишь после того, как я подписал бумагу, где говорилось, что у него будет право взглянуть на готовый текст. Он собирался заверить ее у своего двоюродного брата — служащего нотариальной конторы.
Он был холостяком; когда я постучал, он как раз собирался мыть посуду. Он не постоянно жил на кладбище; здесь, в лачуге, у него стояла раскладушка, на которой он мог переночевать в том случае, если наутро надо было пораньше приступить к работе. Когда я спросил, не страшно ли ему по ночам, он сказал, что теперь нет, но вначале было страшно. Однажды ночью его охватила настоящая паника: он услышал шорох шагов по гравию, потом скрип двери, и из ближайшей усыпальницы донеслись звуки органа и что-то похожее на долгие тяжкие вздохи. «Тоже мне, „живые мертвецы“! Я увидел их в окно, когда они возвращались. Это были двое подростков, которые перелезли через стену и отыскали себе местечко по вкусу, чтобы поразвлечься». — «А орган?» — «Наверняка это была кассета. Меломаны, мать их!» После он нашел в горшке с бегониями два презерватива. Но потом привык к подобным визитам: летом такое случалось нередко. Как он выбрал такую профессию? Чисто случайно: он работал официантом в баре на площади Аркебуз, куда любил захаживать предыдущий могильщик. Тот понемногу старел, «все больше присасывался к „Кингсайз“» и наконец попросил его помочь перенести один из «чемоданов», как он говорил. Вскоре последовала еще одна такая просьба, за ней другие; так все и получилось.