— Кто тебя так? — спросил Затейщиков.
— И есть не можешь? — проговорил Очкасов.
— Шалфеем нужно, — посоветовал Сапожков.
— Это мучение, хуже нет, — прибавил Павлов, пришедший в обеденный перерыв в доменный цех проведать товарища. — Это, ребята, такое мучение! Я уж знаю — у меня по два раза в год бывает: зимой и осенью.
— Да ты бы их к чертовой матери повыдирал, — сказал Затейщиков.
— Когда опух, нельзя рвать, — сказал Сапожков. — Если опух спадает, тогда иди рви, а при опухе если зуб выдрать — умереть даже можно. Да и ни один доктор не возьмется.
— Ну? — спросил Степан.
— Нет, при опухе не рви, я знаю. Бабе одной дернул зуб фершал — зять ее, на руднике, — она померла, лицо все синее стало, шея даже синяя. Заражение крови получилось, — объяснил Лобанов.
— Хватит вам, запугали совсем, — проговорил Очкасов и, зевая, добавил: — Ох, и жара проклятая!
— Теперь бы в шахту перейти, там холодок, — сказал Затейщиков.
— Какая еще шахта, а то на Смолянке, на западном уклоне, такая жарынь — хуже, чем у нас.
— Отчего это, Степа, — спросил Лобанов, — глыбже, а жарче? Вот погреб, — там холод, сырость, а шахта глыбже всякого погреба, а в ней обратно жарко?
— Ближе к внутреннему жару, — ответил Степан. — там еще металл неостывший.
— Ну да? В книге читал?
— Книги — это брехня все, — сказал Затейщиков, — их учителя купленные пишут, чтоб народ дурачить.
— Дурак ты, — сказал Очкасов, — рыжий!
— Ладно, пускай я рыжий, — улыбаясь, сказал Затейщиков и вдруг оживленно добавил: — Слышь, Сапог, верно — ты расчет берешь?
— Правда.
— Уезжаешь?
— Отработал, хватит с меня, — сказал Сапожков.
— Правильно, — сказал Степан, кривясь от боли, — по справедливости жить будешь. Тут из тебя прибавочный сок выжимали, теперь ты сам из других будешь этот сок выжимать. Как бог учил.
— Что ты, Степан, недобрый какой сегодня, через зубы, верно? — кротко сказал Сапожков. — С чего это я из людей сок жать стану?
— Верно, верно Кольчугин сказал, — подхватили доменщики, — денег-то много напас... Человек десять рабочих держать будешь, цепь купишь, брюхо украсишь... нашего брата к себе пускать не станешь.
— Вот, Степан, я таких больше всех на светё не люблю, — сказал Затейщиков, — не так паны, как под-панки. Знаешь, у нас на шахте тоже такой был: работу работал, а не рабочий. Жадный, зверь! Всем расценку сбил. Он, знаешь, как работал! Жена ему принесет на здание обед, пожрет немытый, как есть, в шахтерках и обратно подается в шахту; по семьдесят часов так работал, домой не ходил. Все — деньги! А через год лавку открыл и нас же всех зажал, аж кровь с носа шла. Вот, Кольчугин, ты скажи, какой это человек?
— Изменник и подлец рабочему классу, он так называется, — злобно и громко сказал Степан,
— Слыхал, Сапог?
— Что ты, Степан, ей-богу, — сказал Сапожков и развел руками, — они тебя слушают, а ты их на меня натравляешь. Разве можно так? Тебя бог просветил умом, тебя в молодые годы люди слушают, Ты им должен про любовь и добро, а ты все зло темное говоришь. Против меня что ты имеешь? Я тебе плохого много сделал? Вспомни, кто тебе первое ласковое слово на заводе сказал? А теперь ты в людях зло тревожишь. То нехорошо, это плохо, все у тебя виноваты, всех к ответу надо. Все грешны, только не людям грехи эти наказывать, не людям, а богу, вот кому.
Незаметно к сидевшим подошел Абрам Ксенофонтович. Он оглядел пытливыми глазами лица рабочих и утер платком шею.
— О чем? — спросил он.
— Вот Затейщиков спорит, что четверть водки без закуски выпьет, — охотно отвечал Лобанов.
Абрам Ксенофонтович посмотрел на сердитое, обвязанное лицо Степана, на расстроенного Сапожкова, на молчаливых слушателей и протяжно произнес:
— М-да, так, значит, кто сколько водки выпьет, так, Кольчугин?
Степан кивнул головой.
— Однако работать время, — сказал Абрам Ксенофонтович, — сейчас гудок будет.
Рабочие нехотя пошли к домне, а мастер зашел в контору и, заперев дверь на крючок, вынул из ящика наполовину исписанный лист бумаги. Он перечел написанное, поспешно кашлянул, словно правофланговый солдат, прочищающий голос, чтобы веселей ответить начальству, и принялся писать:
«На основании того, что вокруг него всегда ведется разговор без балагурства и скверного словия и что он достигает своего атаманства среди рабочих другим средством, я имею честь довести до сведения Вашего Высокого Благородия, он является причиной агитации среди рабочих доменного цеха...»
Он подумал немного и написал дальше:
«Обер-мастер, внимание которого я обратил на сие обстоятельство, оставил мое заявление без последствия, о чем тоже считаю долгом довести до сведения Вашего Высокого Благородия».
Он вздохнул и выпил из кувшина квасу.
Удивительно красивый и скорый почерк был у Абрама Ксенофонтовича. Даже не верилось, что стремительные, бойкие строки были записаны этим грузным, едва умещающимся на стуле человеком с неповоротливыми жирными руками.
Степан собрался идти к Мьяте в десятом часу вечера.
— Куда это? — спросила мать.
— Надо, — сказал он.
Она подошла к окну и, глядя Степану вслед, вдруг громко произнесла:
— Куда ты идешь, сыночек мой, больной ведь совсем.
Последнее время она часто разговаривала сама с собой. В этих разговорах она называла Степана ласковыми именами, иногда укоряла его. Платон спросил ее сонным голосом:
— Чего?
Она отвечала сердито:
— Что-чего? Ничего, — и продолжала глядеть в окно, всматриваясь в дорогу, где только что мелькнула тень ее сына. Предчувствие горя, тяжких лет лишений и одиночества с внезапной силой охватило ее. Она невольно провела рукой по щекам, потом по глазам. Но ладонь осталась сухой.
Степан застал Мьяту огорченным.
— Вот кошка чертова, — сердито сказал он, когда Степан сел за стол.
— Что, Василий Сергеевич?
— Вьюна сожрала! И старуха не видела. Целый день дома околачивается, а ни черта не видит. Я пришел, а кошка уже его за кроватью кончает, одна голова осталась. Главное что: умная очень рыба, мудрец, а не рыба. Погоду подсказывал, знаешь как, ни разу не ошибся.
Он ударил с досады себя ладонью по колену и сказал сидевшей на окне кошке:
— Если ты птиц не ешь и тебя за это в доме держат, так за рыбу взялась — так, что ли, по-твоему, выходит?
Кошка хмуро поглядела на него и, неловко соскочив на пол, прихрамывая, пошла в кухню, волоча недовольный, повиливающий хвост. Видно, Мьята недавно бил ее, а теперь, уже раскаявшись, хотел простить ей грех, заговаривал с ней, но кошка сама не хотела мириться.
Пришел Звонков. Посмотрев на обвязанную щеку Степана, он присвистнул и сказал:
— Вот это да! А ведь у меня к тебе дело.
Мьята пошел на кухню. Звонков и Степан несколько мгновений слушали, как он негромко объяснял кошке:
— Дура ты после этого, дура, вот ты кто такая.
Звонков сказал:
— Видишь что, поручение серьезное, да очень ты какой-то заметный. — Он нагнулся к Степану и тихо сказал: — В Киев надо послезавтра литературу везти, — у нас напечатали. Помнишь, ты у студента пакет брал?
Они условились, что Степан подготовится к отъезду, попросится у мастера на побывку в деревню и будет готов к дороге, а Звонков попробует еще одного человека послать. Если с ним не выйдет, придется Степану ехать с раздутой щекой.
— Может быть, пройдет к послезавтрему, — сказал Степан.
Звонков покачал головой.
— Нет, это еще дня три-четыре, у меня тоже был такой, флюс это называется.
— Флюс? — переспросил Степан и рассмеялся. — Флюсы в шихту идут, когда металл плавят.
Звонков подумал: «Лучше он с флюсом, чем кто другой. Верный».
Последние недели Звонков все больше чувствовал тревогу. Никаких признаков провала не было, никого не арестовывали вокруг него, но казалось, словно его осветили. Куда бы он ни шел, что бы ни делал, у него все время было чувство неловкости. Сидит в комнате и читает, вдруг, точно кто толкает его, оглянется на окно; ночью проснется, и опять чувство тревоги, словно под дверью стоит человек; придет откуда-нибудь домой, откроет дверь ключом, а в комнате дух беспокойства, будто уже рылась торопливая рука в книгах, сдергивала одеяло, мяла подушку, шарила под матрацем.
После свидания со Звонковым Степан пошел в город к зубному врачу. Фамилия врача была Быков, и она вполне подходила к нему; широкий в плечах, с короткой шеей, с совершенно лысым черепом и очень черной маленькой бородкой, этот коротконогий человек производил впечатление циркового силача. Он сердито смотрел на позднего пациента; видимо, у него ужинали гости, — из-за неплотно закрытой двери слышался веселый шум.