Валентин Катаев в книге воспоминаний „Алмазный мой венец“ написал о нём:
„Левейший из левых, самый непонятный из всех русских футуристов, вьюн по природе, автор легендарной строчки „Дыр, бул, щыл“. Он питался кашей, сваренной впрок на всю неделю из пайкового риса, хранившейся между двух оконных рам в десятифунтовой стеклянной банке из-под варенья. Он охотно кормил этой холодной кашей своих голодающих знакомых.
Вьюн — так мы его будем называть — промышлял перекупкой книг, мелкой картёжной игрой, собирал автографы никому не известных авторов в надежде, что когда-нибудь они прославятся, внезапно появлялся в квартирах знакомых и незнакомых людей, причастных к искусству, где охотно читал своим пронзительно-крикливым детским голосом свои стихи, притом приплясывал, делал рапирные выпады, вращался вокруг своей оси, кривлялся своим острым лицом мальчика-старичка…
Он весь был как бы заряжён неким отрицательным током антипоэтизма, иногда более сильным, чем положительный заряд общепринятой поэзии.
По сравнению с ним сам великий Будетлянин иногда казался несколько устаревшим, а Командор просто архаичным“. (Здесь Будетлянин — Велимир Хлебников, а Командор — Владимир Маяковский.)
…Сейчас, когда я пишу о том времени, начинаю воспринимать себя каким-то ископаемым чудищем, чудесным образом дотянувшим до наших дней. А ведь ещё не стар, хотя был мимолётно знаком и с этим „Неизвестнейшим“, и с другом В.И. Вернадского Б.Л. Дичковым. Прошлые эпохи не уходят безвозвратно, а в разных обликах и формах, в памяти людей присутствуют в настоящем.
Итак, автором „Кукиша…“ был человек с вполне подходившей ему фамилией: Алексей Елисеевич Кручёных (1886–1968). Он действительно закручивал круто. Писал (уже после революции):
„Мы дали предельно-резкую словесную гамму. Раньше было так:
По небу полуночи ангел летелИ тихую песню он пел…
Здесь окраску даёт бескровное пе… пе… Как картины писанные кисилем и молоком, нас не удовлетворяют и стихи, построенные на па—па—па пи—пи—пи ти—ти—ти и т. п.
Здоровый человек такой пищей лишь расстроит желудок.
А вот образец иного звуко— и словосочетания:
дыр бул щылубещурскумвы со бур л эз
(кстати, в этом пятистишии больше русского национального, чем во всей поэзии Пушкина) не безголосая томная сливочная тянучка поэзии (пасьянс… пастила…) а грозная баячь, будалый будала…“.
Здесь приведено всё так, как в его тексте. Такое впечатление, что он, подобно младенцу, пытался говорить на одном ему понятном языке, выпевая причудливые звукосочетания.
Странные бывали у него псевдонимы. Например: „Зудахарь А. Круч.“ или „Зудийца А. Круч.“. А назудачил он, в частности, зудотворение „Отрава“, начинающееся так:
Злюстра зияет над графом заиндивелымМороз его задымил,ВЗ—З—Знуздал!!Гудит земля, зудит земля…Зудозем… зудозем…Ребячий и щенячий пупок дискантно вопит:У—а—а! У—а—а!.. а!..Собаки в санях сутулятсяИ тысяча беспроволочных зертейИ одна вецьма под забором плачут:ЗА—ХА—ХА—ХА! а—а!За—хе—хе—хе! — е!ПА—ПА—А—ЛСЯ!!!
Читаешь такие стихи, и невольно подумаешь: а не всем ли нам, читателям, показывал Алексей Кручёных кукиш? Не потешался ли над нами? А может быть — над самим Словом?!
Как вспоминал писатель Анатолий Мариенгоф, Сергей Есенин одному из своих друзей писал дурашливые письма с такими стихами Кручёных:
Утомилась, долго бегая,Моя вороха пелёнок,Слышит: кто-то, как цыплёнок.Тонко, жалобно пищит:„Пить, пить“.Прислонивши локоток,Видит: в небе без портокСкачет, пляшет мил дружок.
Тем не менее Есенин воспринимал творчество Кручёных с иронией, а то и насмешливо. Действительно, их поэтические дарования несопоставимы. Сергей Есенин писал без выкрутас, которые для подлинной поэзии не только излишни, но и вредны.
…Прошу прощения за личные воспоминания. В конце 1967 года от одной из сотрудниц я случайно узнал, что её сосед по квартире — Алексей Кручёных. Она предложила мне встретиться с ним, предупредив, чтобы я не заводил разговор о творчестве Гоголя, которое он прекрасно знает.
На меня Алексей Елисеевич не произвёл впечатления чудака с безуминкой в глазах. У него было как бы пергаментное лицо с тонкими чертами, длинные пальцы рук профессионального пианиста или карточного шулера. Он был похож на бывшего учителя гимназии. Несмотря на преклонный возраст, рассуждал просто и здраво, сообщил, что в молодости интересовался детскими рисунками. Высоко оценил недавно вышедшую книжку Юрия Олеши „Ни дня без строчки“.
Тут я не выдержал и вставил: мол, это название использовал Гоголь в своей гимназической тетрадке. Кручёных удивился и признался, что не знал этого. (Позже я выяснил, что гимназист Гоголь в данном случае воспользовался выражением времён Античности.)
Кручёных подарил мне свою брошюру: „На борьбу с хулиганством в литературе“ (1926). В ней он ополчается на „есененщину“ (кстати, попенял Мариенгофу, что приведённый выше стих опубликовал без указания автора; и у Кручёных не „пищит“, а „пищить“).
Против „есененщины“ выступал он вполне здраво. Что ни говори, а после страшной Гражданской войны, во время НЭПа хулиганство стало не только привычным делом, но и модой. Как писал Кручёных: „Имажинизм тихо и уныло скончался, оставив после себя неприятные следы разбитых носов и пивных бутылок, или выродился в откровенную идеологию поножовщины, чубаровщины и хулиганства“.
Владимир Маяковский по-разному отзывался о творчестве Алексея Елисеевича. В статье „Как делать стихи“ возмущался „дурно пахнущими книжонками Кручёных, который обучает Есенина политграмоте так, как будто сам Кручёных всю жизнь провёл на каторге, страдая за свободу, и ему большого труда стоит написать шесть (!) книжечек об Есенине рукой, с которой ещё не стёрлась полоса от гремящих кандалов“.
Но там же Маяковский отметил: „Стихи Кручёных: аллитерация, диссонанс, целевая установка — помощь грядущим поэтам“.
Говорят, Кручёных неплохо играл в карты (естественно, на деньги), обыгрывая, в частности, Маяковского. Некоторые футуристы, которые были не прочь вслед за Кручёных, Давидом Бурлюком, Хлебниковым и Маяковским влепить „Пощёчину общественному вкусу“ (название сборника), полагали, что делать это следует не так резко. Особенно сильно раздражал Алексей Кручёных.
Он выдумывал головоломную, одному ему ведомую звукопись „заумного“ языка. Утверждал: „Мысль и реч (именно так, без смягчающего знака. — Р.Б.) не успевают за переживанием вдохновенного, поэтому художник волен выражаться не только общим языком (понятия), но и личным (творец индивидуален), и языком, не имеющим определённого значения (не застывшим) заумным. Общий язык связывает, свободный позволяет выразиться полнее (пример: го оснег кайд и т. д.)“.
Выражение „го оснег кайд“ — понятно для него, автора. А для читателя? Что в этом выражении заумного? Трудно сказать. Кому-то может показаться по-другому: не за-, а недо— или безумное. Да и при чём тут ум? Сочетание звуков может передать эмоцию, но не мысль. Тут впору вспомнить завершение стихотворения Николая Заболоцкого „Снежный человек“:
Там, наверно, горного оленяОн свежует около ключаИ из слов одни местоименьяПроизносит, громко хохоча.
Надо отдать должное смелости Алексея Елисеевича: он порой рисковал получить от слушателей аплодисменты… по собственным щекам. Вот как описала его выступление газета „Русское слово“ от 15 октября 1913 года:
Кручёных прочёл два доклада. Усевшись на дырявом кресле спиной к публике, он потребовал чаю. Выпил стакан, остатки выплеснул на стену и, заявив: „Так я плюю на низкую чернь“ — удалился. Публика посмеялась. Второй доклад г. Кручёных был, к сожалению, гораздо многословнее. Резюмировать его можно кратко: „Темна вода в облацех?“
Дело было в Москве на Большой Дмитровке в помещении Общества любителей художеств (не потому ли Кручёных выкинул такое коленце?) на „Первом вечере речетворцев“. Выступление Кручёных Лифшиц вспоминал на свой лад: „Только звание безумца, которое из метафоры постепенно превратилось в постоянную графу будетлянского паспорта, могло позволить Кручёных, без риска быть искрошенным на мелкие части… выплеснуть в первый ряд стакан горячего чаю, пропищав, что „наши хвосты расцвечены в жёлтое“ и что он, в противоположность „неузнанным розовым мертвецам, летит к Америкам, так как забыл повеситься“. Публика уже не разбирала, где кончается заумь и начинается безумие“.