хотел бы иметь возможность посмеяться вместе с Вами над наивностью моего существования, которое любому другому наверняка показалось бы пустым и бессмысленным, хотя мне такая жизнь приносит тихую радость, теплую, как ветер, дующий с океана. Вот и все, что я написал Вам, уважаемый господин Спиноза… Но вообще-то я хотел написать еще кое о чем. На самом деле, с самого начала письма я хотел написать именно об этом. Возможно, Вы помните ту ночь, после которой наутро Вы сказали, чтобы я ушел. Как ни странно, но после той ночи (Вы, наверное, забыли, что той ночью Вы говорили со мной о бесконечности), да, после той ночи я стал одержим бесконечностью. Я не нахожу слов, которыми мог бы описать это. Когда я просто смотрел на свою руку, то удивлялся, почему она не растягивается до бесконечности, когда я ложился в кровать, я смотрел на пальцы ног и представлял, что они удлиняются все больше и больше, пробивают стену, выходят из города, я представлял, как мои пальцы уже за пределами Голландии и продолжают расти к горизонту, где земной шар закругляется, образуя изогнутую линию, пальцы тянутся к небу, минуют его, продолжаются к звездам, протыкают небо, уходят за него, влетают в бесконечность… Я хотел добраться до последней точки конца, до самой границы ограниченности, я хотел увидеть, где начинается бесконечность, и все из-за Ваших слов, уважаемый господин Спиноза. Из-за Вашей убежденности в том, что тому, что имеет границы, не стоит посвящать жизнь. И поэтому я решил поехать в Индию. Я подумал — ах, да, это конечная точка, до которой доходит земля! О, как я был глуп, наверное, настолько же глуп, как и теперь, но теперь у меня есть еще одно знание. Именно здесь я обнаружил, где начинается конечное. И осознал, что конечное бесконечно. Знаете, когда я вечером ложусь на землю и смотрю в небо — небо здесь кажется очень низким, мне представляется, что какая-нибудь звезда может коснуться моего лица, и именно эта близость говорит, что все далеко и бесконечно, господин Спиноза. Да, именно это я хотел написать и написал Вам, и если Вы не забыли меня, и если у Вас есть время, и, конечно, если для Вас не унизительно писать мне, то напишите, как Вы, о чем Вы размышляете и не хотите ли увидеть Индийский океан.
Почтительно Ваш,
Иоганн Казеариус»
Между четырех листов бумаги лежали три засушенных цветка. Письмо пришло на твой адрес с небольшим опозданием — через несколько дней после твоих похорон. Иоганн Казеариус ждал ответа до одного из четвергов лета того же года, когда кто-то прислал ему письмо, в котором сообщил о твоей смерти. С тех пор во снах Иоганна его огромное тело, которое простиралось от одной до другой стороны неба, уходя в бесконечность, начало уменьшаться — до границ неба, до ближайшей звезды, оно сжимается и дальше — кончики пальцев ног достают теперь только до середины Индийского океана, потом лишь до берега, и в конце концов его тело сжимается до размера крошки пыльцы на каком-то цветке. И его телу было суждено уменьшиться не только во сне, но и наяву. В тот же год он заболел дизентерией и умер теплой осенней ночью, пытаясь перед смертью посмотреть в окно на низкое небо над Малабаром. В ботанике его запомнят по растению Casearia, Jacq. семейства Flacourtiaceae, которое он открыл и которое было названо в его честь.
А потом, Спиноза? Продолжалась ли твоя борьба с аффектами и после ухода Иоганна, мучили ли они тебя и дальше, пока ты пытался приблизиться к третьему виду знания?
Объяснение остроты лезвия
Нет, потом все было иначе. Потом моя жизнь стала другой, я просыпался на заре, читал Рене Декарта и Джордано Бруно, шлифовал линзы, писал и ложился спать за два часа до полуночи. Я больше не страдал от бессонницы, хотя все еще, проснувшись, сразу забывал свои сны. Мое бытие стало походить на вычерчивание точнейших геометрических форм, в которых за идеально прорисованными линиями незаметно действие руки чертежника: я все меньше жил своей жизнью и все больше писал философские работы. Мои надежды больше не включали в себя ожидание того, что когда-то я буду жить вместе с Кларой Марией, надежда теперь стала лишь определением: несуществующая радость, проистекающая из представления о прошлом или будущем действии, результат которого для нас сомнителен; и страх больше не был опасением перед вопросом «А что потом?», но несуществующей печалью, возникающей из-за прошлых или будущих действий, результат которых для нас сомнителен.
Говорю тебе, я больше не жил своей жизнью, я только писал свою философию, я как будто уверял себя в остроте лезвия вместо того, чтобы испытать эту остроту на собственных венах.
* * *
И ничто не нарушало эту геометрическую точность, ничто не приближало лезвие к твоей плоти — хотя бы для того, чтобы снова испытать надежду не только как простое определение, хотя бы для того, чтобы страх не был несуществующей печалью, возникающей из-за прошлых или будущих действий, в результате которых мы сомневаемся? И даже встреча с Кларой Марией не заставила бы тебя усомниться в правильности существования в одном лишь философском размышлении о жизни?
* * *
Даже она. Я встретил Клару Марию в 1663 году, когда ее отец написал несколько антигосударственных памфлетов, и тогда стало ясно, что мне больше нельзя посещать их дом, потому что это было бы еще одной уликой против меня — а меня уже объявили человеком, вещающим от имени дьявола.
Мы виделись, возможно, в последний раз. Она стояла, прислонившись к ограде балкона, и глядела куда-то далеко за горизонт. Я пытался запомнить ее, запомнить такой, какой она была во время той встречи, но даже тогда, а не только позже, когда я пытался вспомнить эту нашу встречу, да, даже тогда я не мог уловить ее внешность. От меня ускользали, утекали, как вода между пальцами, ее голос, запах ее дыхания (я не мог уразуметь, правда ли от нее пахнет парным молоком), я даже не понимал, как она выглядит — так же, как раньше, или нет, когда один глаз у нее был полон вопросов, другой — всезнания; я пребывал в остолбенении. Я знал, что мы, скорее всего, видимся в последний раз, и она это знала