Солдат ненавидел нас.
И вдруг пошел дождь. Странно, но шел он именно в том месте, где находились мы с Мазуриным. То есть во всей Черкасской области, а быть может, даже и во всей Украине осадков не было, а там, в карьере, где мы сидели, шел дождь.
– Что за ерунда? – изумился чекист.
– На вас ссут, товарищи, – совершенно серьезно заметил молоденький лейтенант в очках.
Откатившись, насколько это было возможно, от края, я посмотрел вверх. Держа в зубах сигареты и разговаривая о чем-то о своем, трое или четверо немецких солдат мочились прямо в яму.
– Этого еще не хватало, – прорычал капитан, брезгливо стряхивая с себя росу. – Сука, вылезу – порву.
– Не вылезешь, – снова послышалось откуда-то.
И с этого момента я перестал рассматривать тех, кто произносил хоть слово. В противном случае у меня открутилась бы голова.
Через час из разговора с пленным майором-артиллеристом я узнал, что в карьер согнано пятьдесят тысяч человек. Это были те из Шестой и Двенадцатой армий, кто был взят в плен.
Зеленая Брама – место «Уманской ямы». И теперь я новый обитатель ее.
Большинство из тех, с кем я разговаривал, были взяты в плен у села Подвысокого. Окруженные частью СС, красные командиры и солдаты выжили потому только, что их было слишком много.
– Расстрелять такое количество пленных невозможно, расстреливать часть нет смысла, – поправляя круглые очки на переносице, говорил мне другой майор, интендант. – Такое количество людей можно использовать для физического труда. Но пока они там, – он посмотрел вверх, – решают, для чего им столько рабочих рук, мы будет здесь подыхать с голоду.
Ночью пошел дождь. На этот раз настоящий. Струи воды сбегали по стенам карьера. Прихватывая с собой глину, эти потоки заползали под меня. Укрыться было негде и нечем. Я уже слышал кашель в яме, мог классифицировать его и даже с закрытыми глазами знал, где находится туберкулезный больной, на каком участке осел тифозный и где скопление простывших. Там, где находились мы с Мазуриным, признаков заболевания еще не наблюдалось. Но я понимал, что это ненадолго…
Ночью я смотрел на блестящее от дождя лицо капитана, на его промокшую повязку и думал, как повернулась бы судьба, не догони меня тогда еще начинающий чекист Шумов на крыльце Смольного.
Не исключено, что меня не вызвали бы из палатки и не увезли в Умань. То есть я мог сейчас находиться или в другом месте «Уманской ямы», или быть в другой яме. Менее глубокой, но более тесной. Должен ли я сказать спасибо Мазурину и Шумову? С некоторых пор фамилию капитана я стал упоминать в своих размышлениях первой.
Из окружения не вышел никто. Я бы точно не вышел. Стоял бы в палатке санбата и до последнего резал руки, ноги и выковыривал осколки из ран. И так продолжалось бы до тех пор, пока ко мне в палатку не зашел бы немецкий солдат и не похлопал по плечу.
Как бы то ни было, я жив. Но жизнь моя сегодня – весьма сомнительная субстанция. Выберусь я отсюда живым, и она тотчас станет объектом внимания НКВД. А все потому, доктор Касардин, что не нужно бежать на выстрелы, истекая желанием помочь потерпевшему. И не нужно засовывать голову в кабинеты политических деятелей. Когда они…
Я оборвал мысль на полуслове. Мне было даже запрещено думать о том, что я видел в том кабинете. Яшка – шнырь проворный, он и в войну выживет. Будет ходить и жаловаться на свою язву, после чего переживет всех и с этой язвой умрет от болезни Альцгеймера в возрасте ста десяти лет. Как-то раз мимоходом он сообщил мне, упоминая о своей язве, что в роду его по крайней мере трое мужчин дожили до ста. Ну, эта-то сволочь, Яшка, рекорд побьет!
Итак, забыли и о Яшке, и о Кирове…
Киров шел по коридору, за ним торопился Николаев… как было позже установлено… При входе Кирова в кабинет «зиновьевец» Николаев выстрелил ему в затылок, и вождь ленинградских коммунистов, краса и гордость партии, упал замертво. Мы с Угаровым и еще двумя известными органам лицами занесли вождя в кабинет, где я и констатировал смерть… Потом прибыли коллеги и подтвердили диагноз.
Я вздохнул. Да, так и должен я говорить до конца своей жизни. Мне хочется, чтобы Яша пожил чуть дольше. В конце концов, я перелюбил на своем веку немало женщин, а вот он едва ли попробовал одну.
Успокоенный, я заснул.
Точнее сказать, сначала я подумал о том, как отсюда убежать. И только потом, решив не бередить воображение ввиду отсутствия информации и дождаться утра, закрыл глаза.
Я всегда любил спать под открытым небом. Но только чтобы на меня не текла холодная глина.
//- * * * -//
В концу третьего дня я уже привык к распорядку. Нас пока никуда не выводили. В яму бросали банки с просяной кашей, из расчета 500-граммовая банка на десять человек, и буханки хлеба. По мере того как они оказывались в руках пленных, буханки разваливались на части. Эрзац-хлеб – рожь, перемешанная с опилками, – вызывал у многих расстройство желудка. Но все равно хлеб съедался сразу, поскольку это было единственное после каши, чем можно было продлить жизнь. В среднем выходило по пятьдесят граммов каши и сто граммов хлеба ежедневно на человека. Столько нужно, чтобы ни жить, ни умереть. Мало-помалу пятидесятитысячное пленное войско наше, благодаря усилиям командиров, упорядочило свою жизнь. Питанием, точнее сказать, распределением его, занимались пленные интенданты. Я проглатывал свою долю сразу и то же советовал делать Мазурину. Делить резона не было, а главное, делать это было небезопасно. Крошечные пайки пищи, попадая в кишечник, накрывались мощной волной желудочного сока. Организм работал, но калорий практически не получал. В часы, когда пищи нет, человеческий организм работает в дежурном режиме, почти в состоянии сна. Я съедал все сразу, чтобы желудок хотя бы некоторое время работал подольше. Впрочем, это все теория из моих медицинских познаний. Все равно никто не делил. Как можно было оставлять что-то из такого количества еды?..
– Товарищ интендант, – спросил я интенданта к окончанию третьих суток плена, – как получилось, что здесь и офицеры тоже? В деревне, где пленили нас, офицеров расстреливали.
Тот пожал плечами. Его очень угнетали обязанности дележа пищи на нашем участке. Ему постоянно казалось, что он кого-то обидел. Да и удержание на себе такого количества жадных и безумных взглядов не укрепляет нервную систему.
– Вас, видимо, пленили подразделения СС. Я слышал, что бригада СС «Адольф Гитлер» пленных вообще не брала. Все уничтожались на месте. Но потом пришла директива…
– Вы знаете, что в бригаду СС пришла директива?
– Я слышал разговор офицеров. – Он снова пожал плечами. Похоже, это была его основная дурная привычка. Так он реагировал на вопросы командира полка, куда подевались сто пар нижнего белья со склада или ящик мыла.
– Вы знаете немецкий?
– Да, у меня мама немка. А вы не похожи на колхозника.
– Потому, видимо, что он не колхозник, – вмешался лежащий на спине Мазурин. Чекисту не понравилось, что со мной разговаривает кто-то, опережая в этом НКВД. – А вы, батенька, не Вышинский, часом?
– Да, я – он, заместитель председателя Совета народных комиссаров, – поправив очки, невозмутимо ответил интендант. – С такой-то догадливостью, сударь, да в плену – как это вас угораздило?
– Допрос красиво ведете, я имел в виду.
Майор снова поправил очки. Я улыбнулся. У него были смешные очки. Правое стеклышко треснуло вертикально, отчего строгий продовольственно-вещевой интендантский взгляд выглядел просто неподражаемо. В хирургию больницы НКВД один из моих пациентов как-то принес отпечатанную на машинке и сшитую белыми нитками рукопись. Он читал и хохотал до тех пор, пока не умер на столе под ножом вновь принятого на работу хирурга. Хирург куда-то потом пропал, но не в этом дело. Дело в том, что в тумбочке неудачно прооперированный оставил ту самую рукопись. Толстая такая, я ее во время дежурств читал. Треть прочел, ничего не понял, бред какой-то: коты, Христос, Пилат… Названия у нее не было, лишь пометка на полях карандашом: «Читай, Жора, и уссыкайся! Это роман запрещенного Булг.». Кто такой «Булг.», я до сих пор понятия не имею, зато помню ту рукопись. Единственный, кто мне понравился в ней, это один тип, проныра и гад. Фамилию героя не помню, но носил он как раз пенсне, треснутое. И как только увидел я этого майора, так сразу вспомнил ту рукопись.
– Как ваша фамилия, товарищ майор? – спросил я интенданта.
– Коровкин, товарищ, – раздраженно ответил тот, раздосадованный замечаниями моего, как он полагал, друга. – А вы сами-то кто будете?
– Так, мелочь пузатая, – не поворачивая головы и глядя в небо, поторопился Мазурин.
– Касардин, Александр Евгеньевич. – Я протянул интенданту руку. – Приятно познакомиться. А на приятеля моего внимания не обращайте, он не может простить немцам левого глаза.