А «некоторые» мою удачу издали углядели. Тот мужичок, возле которого я на лед спустился, прибыл ко мне со всей снастью.
— Вот это да! — удивился он. — Это окунь.
И тут же начал рубить лунки. Именно рубить. Потому что не пешней он орудовал и не буром, а обыкновенным топором. Я поглядел, подивился. Мужичок — молодой, в куцей бородке, незнакомый. Сейчас много на хуторах всякого люда, пришлых да приблудных. Одной водой их принесет, другой смоет.
А мой рыбачий азарт погас. Собрал я добычу и побрел потихонечку вниз по речке, временами останавливаясь и лениво пытая удачу. Две лунки пробью, опущу блесенку, подергаю. Не берет. Ну и ладно…
Зимний день. Солнца не видно. Но светит тусклое серебро снегов на холмах и в просторной долине. Ветер где-то там на вершинах холмов, а здесь на речке — тепло и тихо. После городской неумолчной жизни, после машинного и людского гула, в котором живешь день и ночь. Так славно.
Понемногу подбираюсь я к устью. Высокая Меловская гора, умаливаясь, полого перетекает в придонскую равнину. И здесь, от воды поодаль, чернеет первая усадьба давно уже не хутора, а горького пепелища. Малый Набатовский… Где люди твои? Где Пристансковы, Мушкетовы, Адининцевы, Батаковы, Стародымовы, Кибиревы, Алифановы… Рыбари, бахчевники, пахари, отарщики… Революция, сибирские высылки, последняя война. Скоренили вас начисто, разбросав кости и племя по великому миру.
Заснеженная земля от Кораблевой горы, от Меловой стекает к Дону и к малой речке, притоку ее, просторным подолом, словно предлагая: селись и живи. Пусто кругом.
Чернеет поодаль чеченское гнездо: старый флигель в окружении скотьих сараев, базов. Даже издали глядится жилье неуютным, каким-то раздерганным вороньим гнездом. Чужие живут.
Остановился. Пробил две лунки. Подергал блесной. Молчит окунь, не отзывается. Опустил удочку с наживкой. Может, красноперка возьмется? Стульчик разложил, уселся, поглядывая на «сторожки» удочек. Темные оконца лунок завораживают, притягивают взгляд. Словно видишь, как там, в глуби, в зимней тьме, лениво стоят возле дна тяжелые, будто сонные красноперки. Шевельнут плавниками, что-то поищут, найдут в мягком иле речного дна. И снова стоят, смутно, белесо светясь в темной воде. Разбуди их попробуй…
От чеченского подворья пришли две большие черные собаки, каждая — в хорошего телка величиной. Видно, решили познакомиться с новым человеком. Уделил им по краюхе хлеба. Они приняли дары молча, аккуратно съели и прилегли рядом на заснеженном льду.
Когда я уходил, собаки проводили меня недолго. И все это молчаком — ни лая, ни визга. Серьезные псы, сторожевые. Овец да коз пасут.
В километре от подворья чеченского — еще одно гнездо, вовсе зоренное, с изломанной городьбой, с дырявой крышей сараев. Там живет Сашка по прозвищу Марадона. Беженец из далеких краев — то ли из Киргизии, то ли из Таджикистана. А может, просто бродяга. К тому же не больно здоровый. Летом он нанимается работать на бахчи. Зимой живет промыслом Божьим.
Вот он — на льду сидит, возле лунок, с головой укрывшись от ветра целлофановым куколем. Подхожу к нему, спрашиваю:
— Ну чего?
— Молчит… — глухо отвечает мне Сашка, не поднимая куколя. — Вчера просидел весь день и сегодня с утра. Ничего.
Шагаю дальше. Чего приставать… Тем более рыба не ловится. Это для меня баловство. А для него — харч. Не ловится — значит, и жрать нечего.
Оставив Сашку, решил я одним разом спуститься до устья. Речное мелководье позади. Здесь — глубь от самого берега, от подножия, от корневищ тополей, что стоят на обрыве.
Летом тут можно прыгать в воду с разбега. Детвора, для пущей лихости, придумала даже «тарзанку» — нехитрую снасть, всего лишь длинный трос, одним концом укрепленный на толстой, над водой нависающей ветке тополя, а другой конец свободно качается, на нем петля, чтобы руками хвататься. Разбежался, за петлю уцепившись, и — в полет. Бросил петлю и рухнул посередине речки. Чем не Тарзан? Оттого и снасть зовется «тарзанкой».
Постояв возле берега, вспоминая теплое лето, отправился я далее, намереваясь без останова дойти до речного развилка, где влево уходит протока, отделяя от берега коренного просторный остров Голубинский. Там, по уверениям товарища моего, всегда хорошо клюет.
Но нашлись люди не глупее, а главное, шустрее меня. Еще издали, не видя лиц, я уже понял, что это развеселые Рахманы, их племя. Переселенцы из России, Рахмановы прижились удачно, бурно плодясь и полоняя хутор, словно дичина в неухоженном саду. У одного лишь Федора Рахмана десять детей, половина уже сами плодятся, с юных лет. А еще — старый Рахман, а еще Рахмановы дочери, зятья. Словом — орда.
Они и на рыбалку прибыли целым табором. Двое ли, трое возле лунок орудовали, а мелкота шастала по заросшему береговому займищу, что-то промышляя. Уже костер дымил, над ним чернело закопченное ведро. Ох, кто-то на хуторе нынче недосчитается курочек, а может, и овечки.
Рахмановский табор миновал я стороной, но углядел, что возле лунок какая-то рыбешка лежала. Значит, и впрямь на этом месте клюет.
Но шумное соседство меня не устраивало, и я ушел с речки на тихую протоку. Справа тянулся заросший багровыми да сизыми талами песчаный просторный остров, слева — пустынный обрывистый берег. Вглуби его — старые донские груши-«дулины», которые и теперь, по осени, щедро усыпают землю сочными «черномясками», желтыми бергамотами. Скотина их любит, по ночам приходят лакомиться лисы, волки, дикие свиньи. Сейчас вековые деревья одиноко чернеют на белом снегу, на пустой земле, еще полвека назад знавшей иную долю.
Потихонечку брел и брел я старицей, оставляя первый человечий след на просторном заснеженном полотне льда и берега. Даже заячьих троп не было видно, хотя обычно зайцы жируют на Голубинском острове, в зарослях краснотала. Но нынче, другой уже год, много волков в этом углу. Нынешней осенью двадцать овечек да коз волки у чеченца порезали. Местная голытьба пировала, бараниной да козлятиной объедаясь. А год назад, здесь же, серые напрочь вырезали отару в сто голов. Стаю видели не раз, в ней полтора десятка волков. Рыщут. Оттого и заячьих следов нет. Передавили.
Тропу свежую волчью увидел я, сразу признав ее. Это не собачья. Тропа тянула наискось, через протоку, от берега к острову. То ли последних зайчишек пошли гонять, а может, далее, через Дон, к озеру, за дикими свиньями. Вольному воля.
Пусто вокруг: зимняя немая округа, серое небо, ветер. Страха, конечно, нет, но появляется какая-то смутная тревога, оглядываешься, будто чуешь чей-то холодный взгляд. Из вербовых ли зарослей или еще откуда. Озираешься. И с каким-то облегчением видишь невдалеке торчащую из-за бугра маковку дома: шиферную крышу, печную трубу, телевизионную антенну.
Продолжаю путь, и помаленьку на берегу поднимается и встает над округой высокий просторный, в два этажа, да еще с «низами» кирпичный дом.
Прошлой осенью поздним вечером возвращался я с Дона к ночлегу дальней дорогой, которая кружит по лесистому займищу. Листья уже облетели, воздух был напоен их настоянной горечью. Над головой через голые ветки проглядывали звезды. Ночная тьма клубилась по земле, наползая из лесной чащобы.
И вдруг, выйдя на опушку, увидел я вдали, на взгорье, электрические огни. Светили окошки дома, фонари на подворье — целая россыпь. И все это — среди осенней тьмы и безлюдья. Тогда я долго стоял и глядел.
Теперь, зимою, я тоже остановился, глядел и глядел на этот дом. Глядел и вздыхал… Всякий раз, когда я вижу его, на сердце — невольная тревога. Дом новый, добротный. Хозяин все еще строит его. Глядеть бы да радоваться… Но когда вспомнишь, что рядом, что вокруг на многие десятки верст лежит пустая земля… На редких хуторах — старые люди, ветхие домики, лишь бы дожить. Старики умирают, а с ними уходят селения и хутора. Акимов, Картули, Евлампиевский, Тепленький… Глухое безлюдье все шире расправляет крыла, накрывая округу. Даже пеший сюда не всегда пробьется: речка лежит поперек пути.
Но вот поселились: хозяин еще не старый, жена, малый ребенок. А ведь жили в районном центре. Зачем сюда забрались?.. Знает лишь Господь.
Станичный доктор рассказывал, как осенью целый день пробивался он к этому дому, когда заболел здесь ребенок: сначала машиной, которая застряла, а потом пешком по грязи, потом через воду, чуть не потонул. Но вот живут… Дом достраивают. Единственный в этих краях новый дом. Поглядел я на него. Хозяев не видно. На льду — против дома — следы застывших лунок. Рыбачат. Здесь сподручнее: с порога.
А меня голубинская старица нынче хорошим клевом решила не баловать. Менял я места, берега, глубину, наживу, приваду. Печеный хлеб крошил в лунки, сыпал комбикорм и опускал мешочек с толченым подсолнечным жмыхом, от которого такой сладкий дух — как говорится, сам бы ел, да рыбу надо. Если и бралась, то какая-то мелочь: ласкирики в ладошку да страшномордые ерши-«бирючки». А вот красноперок лишь пяток удалось взять. И тоже нежданно, на одном месте, прямо под берегом. Лишь лунку пробил — и сразу взяла взаглот, без поклевки. Одну за одной вынимал. Лишь опустишь, крючок не доходит до дна. Хвать!.. И тянешь. Хорошо идет красноперка, тяжело, упористо, чуешь рукой ее тяжесть.