Обычно в Японии сентябрь погожий, но в нашу поездку почти не было солнечных дней, а всё дымка, смог, тучевое небо и духота. «Необычайной японской сини» (Пильняк), или «такой ясной погоды, какой в России не бывает» (Гончаров) — я не приметил за месяц ни разу. И птиц не слышал, кроме противных (на свой, не наш лад) ворон. — В парке Нары вместе со всеми гладил доверчивых оленят (бродят сотнями). В японских городах не удушены велосипедисты, но разрешено им ездить даже по узким тротуарам — и нисколько же это не мешает пешеходам. У магазинов велосипеды стоят многими десятками, все с приделанными корзиночками, никому не мешают. А магазины, как всюду и в западном мире, переполнены и множеством необходимых, и множеством лишних вещей.
Зато, по соседству с недошедшим тайфуном, мы были застигнуты на подъёме к Хаконе — водяной пургой, не знаю, как иначе назвать, никогда в жизни не видел. Как у нас бывает снежная пурга, когда крутит и ни зги не видно, — так налетела с жарой и закрутила пурга водяная: водяные капли густо неслись и крутили накось, а не падали как дождь — и это с волнами кипящего тумана. Как Мацуо-сан довёз нас по витой горной дороге — удивляться надо, не видно было фар встречных машин (ещё ж и левостороннее движение, нас оно нервирует с непривычки), — и вдруг на последних двухстах метрах перед гостиницей всё очистилось так же внезапно, как началось.
В гостиницах японских — многому поразишься, как они сохраняют своё исконное. Уже перед дверью низко кланяются мужчина или двое. А за дверью на возвышенном, через порожек, полу — уже трое, пятеро, а то и семеро женщин (изобилие женской челяди в гостиницах, нельзя представить, как оно окупается) в будничных кимоно в ожидании нас уже стоят на коленях, и едва мы у порога — кладут ладони на ковёр и молча кланяются нам земно: в благодарность, что мы снизошли остановиться в их гостинице? (Так же и при провожании из гостиницы каждого постояльца — выстраивается для поклонов вся прислуга.) Перед порогом мы непременно снимаем ботинки (ботинки каждого запоминают, никогда при выходе не подадут чужих), надеваем какуюнибудь пару из выстроенных шлёпанцев, без задника. Все вещи, какие несут постояльцы, хоть и мужчины, и самое тяжёлое, — перенимают служащие женщины и несут. (Я всё отбивался, не давал.) Прошли коридорами гостиницы (если по пути надо пересечь двор — то ещё раз сменить шлёпанцы на наружные и потом снова на внутренние), перед новым возвышением самой комнаты, перед раздвижной перегородкой — шлёпанцы надо вовсе снять и остаться в одних носках на чистой цыновке. (И сколько бы раз к какому бы месту ни возвращаться — чья-то невидимая рука уже успела повернуть твои шлёпанцы носками вперёд — как удобнее тебе снова вставить.) А внутри номера — при переходе в ванную ещё новые шлёпанцы; при переходе в уборную ещё свои. (Уж о сквозной, сквозной чистоте — и поминать даже не надо.) И каждому новому постояльцу выложен выстиранный халат с широкими рукавами, принято тотчас переодеваться. Ходить около гостиницы и в столовую — принято в этих халатах. Немедленная процедура для гостей — приносится зелёный чай (со странными японскими конфетами), потом на низкий стол подаётся многоблюдный ужин (ничто не вносится на полном росте прислужницы, но всегда она присаживается на пятки перед перегородкой, отодвигает её, передвигается на коленях, переставляя и блюда, лишь в комнате ей уже можно подняться. Бывает так: одна — только подаёт, другая (старая, в строгом чёрном кимоно) только наливает вино и занимает разговором. После ужина этот стол сдвигается в сторону, на полу посреди комнаты стелется постель и показывается постояльцу — так ли всё постелено? надо кивать благодарно. И по полу же к постели приставляется ночной светильник. На ночь японцы принимают ванну — и притом нестерпимо для нас горячую, и притом почти стоячую, глубокую (прежде это был деревянный ящик, теперь из современных материалов). Ванна заранее уже налита, приготовлена.
В этой многовековой неколебимой обрядности, которую не сотряс даже XX век (и Хиросима), — ещё ли бы не загадка! Загадка в ней самой, но ещё более — в японском характере. И не мимолётному путешественнику в те загадки вглядеться.
Из-за бумажных стен гостиница прослушивается, как и всякий японский жилой дом, — вечером долго слышны разговоры, ходьба. А ещё каждый японский дом старается вечно слышать шум текущей воды — и где нет ручья, там хотя бы сочилась вода из трубы, падая в каменную углубину, — и всё-таки плеск.
В комнатах, вестибюлях — много заботливой красоты, раскреплённой по мелочам, уже даже избыточной, неоценяемой? невозможно всё охватить по нашей динамичной жизни: какая виньетка на стене, какие цветы стоят в вазе (и как расположены! — это у них сложное искусство «икебана», многолетне изучаемое), иногда в нише с отдельно для неё зажигаемым светом, иногда только одна хризантема в отдельной вазочке. То в ванной замутнённое стекло украшено лилией. На чёрном лакированном шкафу горельефная резьба. То в спальне на двух стенах висят — не картины, а скорей плакатики из иероглифов. Один золотой: «Собирается 8 счастий» (цифра «8» у японцев — много счастья). Второй — вертикальный голубой с кистями, а надпись: «Если люди знают свои годы — то не знают печали» (из китайской классики, для японцев литературная высшая классика — китайская). В каждой гостевой комнате есть почётное углубление — токонбома, всегда украшенное чем-нибудь, и главный гость садится к столу именно с этой стороны. (И музыка — во всех общественных местах или классическая, или приятнейшая лёгкая, и всегда тихая, ничего похожего на американский ужас. И японские книги — табакерки, сравнительно с американскими кирпичами.)
Очень запомнилась гостиница близ Хаконе — Кан суи-ро («Среди зелени»), — в густом лесу, и ещё отдельный павильон, где нас поместили; по преданию тут, у прежнего хозяина дома, как-то останавливался император — и для одной ночи ему выстроили всю эту красоту. Полная тишина — и вечный шум воды, ручей протекает под зданием. Павильон окружён японским садиком — кусты мирта, азалии, между ними — витые каменные дорожки со спусками, подъёмами и переходами через ручей — где мостиком, где переступным камнем. Под ногами — то крупные плиты, то небольшие вбитые камни, то просто насыпанная галька. В потоке и заводях открыто привольно плавают крупные карпы. Местами расставлены каменные фонарные столбики «пагодной» формы.
Искусство малых садов — особое японское искусство — и крохотные водопады, и карликовые деревья, и мохотравные садики, и просто «каменные сады»: камни разных форм, одиночные и группами, возвышаются над галечным полем — вот и всё, но долгая пища для глаз и размышления. Такие каменные садики, даже два метра на два, устраивают и в городах при доме, где нет участка, земля дорогба — и всё же место для отдыха души. И где нельзя устроить течения воды — то поток изображается галькой — как в садике «Любоваться луной» при большой статуе Будды в Камакуре. А уж где реальная вода — всюду во множестве крупная разноцветная рыба, а то и утки. И во всех (коротких) реках всюду крупная рыба, и в пруде перед императорским парком в центре Токио, и даже в малых городских канавках, как в Цувано (сетчатые перегородки держат рыбу на участке своего дома). В Токио построили на малой площади новое четырёхэтажное здание «Нихон-ТВ», но при этом сохранили рядом японский садик, с водоёмом, с отдельным чайным домиком для чайной церемонии — и ещё даже, при земельной тесноте, сумели под садиком в земле расположить очистное сооружение для воды главного здания — так, чтобы воду можно было пить из крана. (Это удобство — у японцев часто.)
К чему я за весь японский месяц не мог привыкнуть — это к их еде. Не говоря уже о том, чтобы управляться палочками (обе в одной руке, и, как челюсти крокодила, нижняя не движется, а только верхняя), но к самой еде: ни даже рис (совершенно сухой и безвкусный), ни даже вермишель (оливкового цвета, из гречневой муки), ни один их соус, ни одна подливка, а что уж говорить обо всей морской пище — омарах, креветках, моллюсках, и даже если рыба — то сырая. Конечно, я был несправедлив, наверное, можно было отбирать, но даже куски простой курицы, как-то особенно изжаренной в кипящем жиру, я не мог признать за знакомое. Меня всюду преследовал запах сырой рыбы, где, может, его и не было; когда уже и мясо подавали — так и оно, вроде, пахло рыбой; да и все помещения; а на народном гуляньи близ водопада Кегон такой густой тошнотворный запах из «обжорного» ряда, что еле пройти. Около озера Чузенджи девушки, сидевшие рядом, угостили нас домашними пирожками — я еле съел, мне казалось, что они жарены на рыбьем жире. Говорят, «японцы едят глазами», это правда: каждая еда прежде всего сервирована для глаза, множество кушаний малыми порциями разложены то на фарфоровых пластинах изощрённой несимметричной формы, то в богатых плошках, мисочках (тарелок наших не бывает), как натюрморты, то три предмета, то пять. Вот — на трёх чёрных камешках-гальках — раскрытая ракушка, приготовленная к поеданию содержимого; на листке фольги — щупальцы как бы рака с черепушкой головы. Даже когда утром подадут к пиале зелёного чая одну кислейшую сливу, и больше ничего, — и то мне казалось бессмыслица. В Японии я открыл, что нельзя полюбить страну, если ты несродни к её еде. (Живя в токийской гостинице, я малодушно заказывал простую европейскую яичницу.) Да ещё ж — и сидеть надо на затекающих поджатых ногах; скрестить ноги по-мусульмански (куда к нам ближе!) — уже развязность, а уж распластать их по полу вбок или вперёд под низкий стол — совсем неприлично (но именно так я то и дело вынужден был делать). А к чайной церемонии я заранее вёз большую симпатию: это искусство превратить самое повседневное занятие в наслаждение жизнью, покой душ и символ дружбы! — но когда первый раз мне подали при храме этот особый горько-зелёный, невыносимо густой чай с непроходящей пеной (взбитой кисточкой) — то только эту первую пиалу я из уважения одолел, и никогда больше не потягивал предложенное.