Ну вот, а все-таки мы вместе.
Странное это испытание — этот тяжелый, но драгоценный опыт, выпадающий на долю «длинного». Ибо в результате всех трудов, пота и горьких мук он постигает науку суровой, но не бесплодной гуманности. Он обретает нечто вроде особой грустноватой мудрости, которая больше никому на свете не дается. Странная и грозная загадка его участи сближает его с людьми как раз тем самым обстоятельством, из-за которого он от них отъединен. Он входит в жизнь как раз через ту дверь, которая когда-то, казалось бы, закрылась перед самым носом; он земной, он такой же, как все, обычнее всех — именно в силу своей необычности. Гиганту не ускользнуть из мира, не избежать жизни, пусть даже он пожелал бы этого: жизнью изгнанный, он жизнью и пленен; куда бы ни побежал он, жизнь его догонит, и возвратит к себе, и ни за что не отпустит. И в конце концов до него доходит истинность желчных слов Эрнеста Ренана[21]: единственное, что может дать представление о бесконечном, это размеры человеческой глупости. А издевки, насмешки, шутовские выходки, которыми десять раз на дню награждает его улица за его замечательный рост, вопросы, задаваемые в той же связи, и бесконечные разговоры, все тем же ростом вызванные, приобретают для него значение подавляюще огромного скопления улик, свидетельствующих о фатальной тождественности всех людей, об унылой бедности их выдумки, о безнадежном однозвучии их остроумия.
По крайней мере, для каждого отдельно взятого гиганта оно всегда одинаково, никогда не меняется: как повелось изо дня в день и из месяца в месяц на многолюдных узких улочках по соседству, так и будет год за годом в сотне городов, в десятке стран, везде, во всех уголках света, и всегда одно и то же — унылая формула, бесконечно повторяемая с неутомимым упрямством идиотского мычания, — всегда одно и то же.
Так и не удалось ему обнаружить ни малейшего отклонения от этой унылой формулы. Никто и никогда не сообщил ему ничего интересного или забавного по поводу его роста — а ведь беседовали с ним на эту тему тысяч десять народу.
Ни один не сказал ничего смешного или остроумного про его рост, а ведь десять тысяч человек попытали в этом свои силы. Ни один ни разу не обнаружил ни малейшего понимания человеческой природы гиганта и не задал об этом ни одного тонкого и проницательного вопроса, притом что любопытство, вызываемое его ростом, было неуемным, а разговоры, в которые приходилось вступать, и вопросы, требовавшие ответа, были неисчислимы.
Эта унылая формула так беспрестанно повторялась, что мало-помалу проложила в мозгу гиганта вялые борозды, и он отвечал не думая, откликался не слушая, механически выдавал ожидаемые ответы, полагаясь на испытанную и надежную формулу, тысячи раз уже послужившую, и заранее знал, что и когда каждый скажет.
Может, в ней есть юмор? Ладно, пусть тогда кропотливый историк нашего народного юмора навострит уши и удостоит вниманием все те репризы, что несутся вслед высоченной фигуре некоего гиганта, удаляющейся по мостовым десятка тысяч улиц:
— Ух ты-ы!
— Ух ты-ы! Во парнюга!
— Ух ты-ы!.. Бог ты мой!.. Об-бал-де-еть!.. Глянь-ка на того чудика!
— Ух ты-ы! Эй, с’ушай, как там погодка наверху, а?… Об-бал-де-еть!.. Ят-тор-чу-у!.. Да глянь же на того чудика!
— Эй, приятель, чо там в облаках, не сыро?… Ну, ят-тор-чу-у!.. Ты глянь то’ко, во жердина, а?
Вот такие, стало быть, скоплены перлы посвященного этой тематике уличного остроумия — причем авторитеты самого высокого ранга со всей торжественностью утверждают, что, кроме перечисленных, больше никаких перлов нет.
Или, может, в беседе более вежливого и светского толка проявятся нотки благовоспитанного утешения? — во вкрадчивых комплиментах, призванных смягчить сердце и поднять настроение, проглянет что-то успокоительное? В этого рода разговорах прежняя формула звучит так:
— Какой вы длинный, с ума сойти!
— Н-да… ха! ха!., н-да… ха! ха!.. Что верно, то верно… ха! ха!.. А вы уж заметили!
— Еще бы! Вы как поднялись!.. Сперва даже не по себе стало… (следует поспешная поправка), но это только с непривычки, а потом-то ничего… Я в смысле, что об этом забываешь… Наверно, для вас это уж-жасно здорово, быть вот таким вот… Я в смысле, что большинство людей сами не прочь быть повыше… ну, все-таки это дает какое-то превосходство, правда?… Я в смысле, что каждый хотел бы стать таким, если бы мог, — никому ведь неохота быть коротышкой, разве не так?.. Каждый предпочел бы уж лучше быть длинным… В том смысле, что все на вас смотрят снизу вверх — правда же? — где бы вы ни были… Вы ведь, наверно, не против, что я так?.. Вам-то, конечно, нравится, что вы такой вот… В смысле — ну, все-таки это дает большое превосходство, не правда ли?.. В смысле, вы меня понимаете?
— Да… ха-ха-ха! Ну конечно!., ха-ха-ха!.. Конечно, и некотором смысле я вас понимаю… ха-ха-ха!.. Вы совершенно правы… ха-ха-ха! Ну конечно!
А может, дружеская шутка, неподдельное грубоватое участие вдруг вырвется из уст простого, но душевного человека? Ладно, представьте себе следующую картину — одну из тех, что на побережье нашего континента в лабиринте ночи перед каждым проходят тысячами. Мы в душной щели, выдолбленной в толще старинной стены с фальшивыми окнами, всаженными в трухлявую кирпичную кладку; внутри стойка бара, влажно блестящая и заляпанная там и сям круглыми следами мокрых стаканов; помятый медный поручень, давно не чищенный; сияние жесткого, мертвенного света; Лео, бармен с квадратным подбородком и темным лицом хозяина ночи, — профессионально внимателен; и, наконец, штампованные, мертвые лики ночи, хриплая путаница пьяных голосов, локти выпивох, то и дело попадающие в натеки скверного пива.
Звонок; добряк Лео с суровым, настороженным прищуром наклоняется к глазку, дверь отворяется, и входит Длинный, к которому тут же устремляется Пэт Гроган — остряк по натуре, кельт по происхождению, записной шут в баре добряка Лео, — устремляется, потешно выпучив сочащиеся слизью и зверством красненькие глазки, ссутулив обезьяньи плечи, полусогнув в коленях кривые обезьяньи ноги, потешно задрав вверх щекастую обезьянью физиономию, и смотрит с видом обезьяньего остолбенения (все это донельзя потешно), тогда как Лео, хихикая, поглядывает искоса, а выпивохи ухмыляются. Ну, а дальше — следующим образом: Гроган (все еще в полуприседе): Гос-споди-и… Спятить можно!.. Ну и ну!.. На что это он там взгромоздился — ай, молодец!.. (Лео и все ухмыляющиеся выпивохи радостно и благодарно фыркают; поощренный, Весельчак Гроган продолжает.)… Гос-споди-и! (Медленно поводя шеей — красное щекастое лицо все выше, — он мерит пришедшего озадаченным взглядом с ног до головы — тонкий прием, должным образом оцененный усмехающимся Лео и всей благодарной публикой.)… Ай-ай-ай! Я его еще только увидел, как сразу думаю: ящик он себе под ноги подставил, что ли?.. (Поворачивается к Лео с жеманным смущением на лице.)… Да хоть гляньте вы на него! Ну и ну!.. Кто ж это к нам пришел?.. (Лицом к ухмыляющимся зрителям.)… То’ко это я его увидел, сразу говорю себе… Да что ж это, всам-деле? Цирк, что ли, в город приехал или как? (Снова разворачивается, показывает на незнакомого гиганта с видом честного недоумения.)… Ну гляньте на него, вы!.. (Удовлетворенный успехом, присоединяется к своим довольным, ухмыляющимся приятелям и еще некоторое время продолжает развлекать их: бросает изумленные взгляды на длинного гостя, в недоумении качает головой и ошеломленно произносит.)… Но это ж — гос-споди-и!.. Ну гляньте на него, вы! — и т. д.
И теперь уже Лео, медлительно и задумчиво покачивая головой в благодарном преклонении перед остроумием своего клиента, приближается к гостю-гиганту и, все еще от души подхихикивая своим воспоминаниям, наклоняется через стойку и доверительно шепчет:
— Эт’ наш Гро-оган… (как бы оправдываясь). Слегка тут подпил, так что не слушайте, что он несет… Он вовсе не к тому, чтобы цепляться! (Успокоительно, весомо.) Не-ет! Это ж такой славный парень, каких свет не видывал, когда не пьяный… а это он та-ак, дура-ачится… а вовсе не к тому, чтобы цепляться… но ить гос-споди-и! (Вспомнив, внезапно разражается могучим смехом — жирные, мрачновато-неспешные «ха-ха-ха» сотрясают все ночные отечности и складки его тяжелых брыл.)… Ну как тут не смеяться… да к тому же это у него вышло-то как здорово — ящик себе под ноги подставил, что ли… ха! ха! ха! ха-ха!.. Только он это не к тому, чтобы цепляться!.. Не-ет! Это ж такой славный парень, каких свет не видывал, когда не пьяный!.. Ну, здорово это у него вышло — ящик себе под ноги подставил, что ли, — это он хороши сказал!.. Ха! Ха! Ха! Ха! Ха! (И тяжело удаляется, колыхаясь от медленного, ночного смеха, неторопливо и задумчиво покачивая головой.)
Теперь, когда гость, оставленный в покое, стоя в сторонке, пьет, среди выпивох, теснящихся у другого конца стойки, разгорается оживленная полемика, и время от времени из общего гомона доносятся отдельные возгласы — обрывки клятвенных заверений и яростного несогласия, вроде следующих: